Человек-Олень
Шрифт:
Иногда полет его зачарованной души прерывался внезапным храпом, сопением и причмокиванием спящей матери. Или, наоборот, когда слишком долго не подавала она признаков жизни. Тогда он вставал, подходил к ней и, склонившись, слушал в тишине стук материнского сердца. Оно работало ровно, с щедрой неиссякаемой силой. Никогда Актан не слыхал голоса матери. И теперь, когда остались они совсем одни, он понял, что самое трудное для сильного, нормального человека, когда не с кем перемолвиться словом, когда нельзя снять с души груз невысказанных мыслей… И снова он думал об отце… Что с ним, умер ли, бродит где-нибудь под чужим небом?
Может, давно уже обнимает его
Ходили слухи, что отец жив, ушел в горы. Исчез он из аула не в те смутные времена, когда все уходили и в каждом доме нужна была защита отцовская, — нет, он исчез после Великой Отечественной войны. Тогда многие из старых беженцев уже вернулись назад, без лошадей, с одним седлом на плече, даже те, которые погнали с собою тысячные табуны. Никто из них не вознесся высоко в чужой стране. Чужбина не приняла их… Так мог ли отец, знавший обо всем этом, уйти туда? Долго ждал Актан, надеясь увидеть его однажды среди тех, кто возвращался. Но все напрасно.
Что ж! Бывает и так: человек на чужбине женится, заводит новую семью…
Мать у Актана немая. Аул же не особенно много поведал сыну об отце. Мальчишкой слышал Актан, что отец его был высок ростом, выше всех в ауле, на виске у него темнело большое родимое пятно. Еще узнал он, что отец ходил в огромных сапогах с войлочными голенищами. И это все. Аул не особенно чтил память о нем. Его никто не искал — искали тех, на кого пришли похоронки; вернее, искали в чужедальних краях их могилы. А найдя, люди утешались тем, что видели последнее прибежище своего близкого. Однако и это утешение было недоступно для Человека-Оленя — его отец не погиб на войне…
Порою Актану чудилось, что отец присутствует в доме, и, вздрогнув, жигит оглядывал темные углы своего деревянного однокомнатного домика. Или покажется ему, что отец прячется в сарае…
Мать, видимо, была чем-то сильно обижена на отца. Когда Актан заговаривал при ней о нем, она качала головой, отворачивалась или уходила, что-то мыча себе под нос.
* * *
Приподнявшись с топчана, он пошевелил горящие дрова в печи. Огонь разгорелся. За окном стало светлее. Мать посапывала — непонятно, спит еще или проснулась и лежит, грезит о чем-то. Актан вновь вышел на улицу.
Туман стал редеть, приникая ближе к земле. Макушка Карашокы — Черной горы — проступила вдали. В мутноватой белесости черные грани пика выступили резко, отчетливо. Воздух по-прежнему холоден, влажен, густ. Пойдешь сквозь кусты, вмиг окатишься росою с головы до ног…
Завиднелась из белесой мути светлая громада Акшокы — Белой горы, освободившейся по грудь из тумана. Как хлопья прокисшего молока, расползались его волокна в глубине леса.
Солнце еще не поднялось, что-то гнетущее, тяжелое разлито вокруг, но вот над горами забелела полоска неба, словно прочь прогоняя туман, впитавший в себя душные испарения ночи. Подул холодный ветер. Входил в свою пору суровый алтайский ноябрь.
Актан проводил задумчивым взглядом исчезающие меж деревьев хвосты тумана и, вспомнив о делах, направился к сараю. Эта маленькая пристроечка
Он поехал к реке, протекавшей у подножия горы. Спина у Белоглазого толстая, широкая, и в холке конь довольно высок, однако неимоверно длинные ноги Актана, далеко свисая, задевают траву. Жигит широкоплеч, высок, каким был, говорят, его отец. И в детстве Актан слыл самым рослым среди сверстников.
Вот и река, она морщится рябью — вода прибыла за три дня дождя. Кое-где у каменистых берегов река бурлит и пенится, приплясывают ходкие волны; исчез черный камень, вчера еще торчавший над водою, на месте его вспучивается бугорок упругой струи. На изгибе река закручивала бешеные воронки, жадно облизывала камни и, перехлестывая через них, мощно ревела, разлившись намного шире русла.
Остановив коня, Человек-Олень смотрит на бегущую воду, вслушивается в ее грозное ворчание. Река, словно зная, что, кроме нее, нет ничего живого вокруг, шумит все сильнее: ей кажется, должно быть, что, вот умолкни она, замрет жизнь в этом пустынном краю. «О ущелье, если стихнут мои волны, ты же станешь совсем глухим и немым!» — полагает горная река и гремит, гремит, смело плещет волною. И тихий сумрачный край покорно сносит ее дерзкий шум и своеволие. Акбулак — единственное дитя окрестных гор, и кому, как не единственному дитяти, быть дерзким, озорным и своенравным!
Белоглазый захотел пить. Он долго, основательно заливал брюхо — недаром всю ночь жевал сено. Чтобы не соскользнуть в воду, Актан пересел с седла на широкий круп Белоглазого. И пока лошадь надувалась водой, он будто успел задремать — сонная одурь навалилась на него, вялость охватила все тело; сейчас бы в теплый дом, залезть под оленью шубу, сжаться, закрыть глаза и лежать… Но и это ведь надоест. Что делать? Спуститься, как и все, в долину? Мать стара, плоха. Некому, кроме него, вскипятить для нее чаю. Он и так уже больше месяца, как привязанный арканом, не может отойти от дома…
Оказывается, Белоглазый давно уже напился и стоял у воды, тоже как бы задремав. С мокрых губ его капала вода. Всадник ударил его пяткой по раздутому брюху. Вздохнув, лошадь повернулась и лениво пошла вверх по крутому берегу.
* * *
Дым над домом Актана сегодня не черный и не серый — какой-то поблеклый и бесцветный, слабый и сиротливый…
Вода в чугунке закипела. Он перелил ее в медный, с помятыми боками старенький самовар, бросил в топку горящих углей и щепок. Принес остатки вчерашней оленины, сухие лепешки, испеченные в казане. К накрытому столу первым подошел кот, весь изукрашенный бурыми подпалинами. Замяукал, глядя на мясо горящими глазами. Актан знаками позвал мать.
Она встала, вышла на улицу, вернулась, совершила омовение и, кряхтя, открыла сундук, достала четки и принялась молиться, повернувшись лицом в сторону Мекки. Сидя на коврике, прошептала, шевеля губами, что-то невнятное. Это и была ее молитва. Она никогда не молилась, как иные праведники, по пяти раз на дню. Ей достаточно было сотворить обряд моления утром перед едой и вечером, перед тем как лечь спать. Лишь один раз за всю молитву она кланялась, касаясь лбом старого коврика на полу. В остальное время она шептала и перебирала четки.