Человек перед Богом
Шрифт:
Как разрешить антиномию между напряженной духовной жизнью и напряженной художественной или мыслительной жизнью? Искусство связано с жизнью; но писатель, художник может оказаться в противоречивой ситуации. Конкретный пример — Блок, который сказал, что невозможно вслушиваться одновременно в звуки мира и в тот великий шум, который идет от вечности. Творческому человеку иногда кажется, что шум вечности заглушает звуки мира. Толстой, Гоголь вообще перестали творить, потому что им казалось это греховным…
Я не могу что-нибудь толковое сказать, потому что в основе своей я не творческий человек; я умею собрать кусочки с разных сторон, их скомбинировать, но я ничего никогда не умел нового ни сказать, ни подумать. Поэтому личного понятия о творчестве у меня нет. Но если взять пример, который вы даете, мне кажется, что Толстой убил в себе художника, потому что захотел стать мыслителем. Он был
Что касается слов Блока, я думаю, что это, опять-таки, искусственное противоположение, потому что звуки земли не обязательно противоречат шуму небесному. То, что слышится в звуках земли, есть выражение — часто искаженное, ограниченное — чего-то другого. Помните стихи Соловьева:
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами -
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий -
Только отклик искаженный
Торжествующих созвучий?
Все, что видится на земле, — Божие творение; все, что есть, вышло из руки Божией, и если бы мы были зрячи, мы видели бы не только густую, непрозрачную форму, но и что-то другое. Есть замечательная проповедь на Рождество митрополита Филарета Московского, где он говорит, что если бы только мы умели смотреть, мы видели бы на каждой вещи, на каждом человеке, на всем — сияние благодати; и если мы этого не видим, то потому, что сами слепы, — не потому, что этого нет. Но, с другой стороны, мы живем в мире падшем, изуродованном, где все двусмысленно; каждая вещь может быть откровением или обманом. Красота может быть откровением — и может стать кумиром, обманом; любовь может быть откровением — и может стать кумиром и обманом; даже такие понятия как правда, истина могут быть откровением или, наоборот, заморозить самую вещь, которую хотят выразить. Поэтому на все нужно смотреть глазами художника или святого; другого выхода нет.
Несколько лет тому назад приехал в Англию ученый, который занимался зарождающейся тогда экологией. Он старался найти причину, почему люди так дико относятся к окружающей нас природе. Он ездил с двумя вопросами; он ставил перед вами микрофон и говорил: пожалуйста, не задумываясь, ответьте мне сначала на один вопрос, потом сделаем перерыв, чтобы вы «очухались», — и второй вопрос. Первый вопрос: «Что такое молчание?» А второй — «Что такое дерево»? Как я ответил на первый — неважно (ну, могу сказать: о молчании я по поповски ответил целой речью; нет ничего более легкого, чем говорить о молчании). Потом до дерева дошло дело, а я перед тем только что был в Америке, и меня там поразила сила земли и природы: как эта земля может с силой выбрасывать ЖИЗНЬ в виде деревьев, травы, громадных пространств, полных естественной жизни. И когда он мне поставил вопрос о дереве, я ему сказал, что для меня дерево — выражение жизненной силы земли. Но потом я заинтересовался и решил других спрашивать. Спросил одну нашу молоденькую прихожанку (она — не гений, но и не дура): «Что такое дерево?» У нее просияло лицо, и она мне сказала: «Дерево — это поэзия!» После этого я спросил культурного молодого человека с хорошим образованием (и русским, и английским университетским, богословским): «Что такое дерево?» Он ответил: «Стройматериалы!» Вот вам две крайности, как на том же понятии можно строить мир, полный чуткости, красоты, жизни, или — столы и скамейки и ничего другого, мертвая вещь. Он ничего не видел в дереве кроме того, что из него можно сделать; как герой Диккенса, который смотрел на стадо баранов и говорил: ходячие отбивные…
Даже не доходя до такой крайности, человек не всегда видит вещи глазами святого, то есть так, как Бог видит их; или — глазами художника, который прозревает и добро, и зло. Тут и ответственность, мне кажется, художника: он может видеть вещь, видеть уродство, грех, зло, может их выразить — и это будет правдой положительного значения ИЛИ будет порнографией; и не всегда знаешь, что будет, потому что все зависит от данного человека. Есть целый ряд лиц в русской или всемирной литературе, жутких личностей, но они показаны так, что тебе это урок: ты уж знай!.. А другие показаны так, что думаешь: эх, здорово! Жалко, что у меня не хватает жульничества, бессовестности и т. д., чтобы так поступать — был бы богат или знатен!
Вот здесь вопрос вдохновения художника: с одной стороны, то, что он видит, а с другой стороны — вопрос его нравственного качества, потому что с точки зрения художника можно видеть то и другое, так же, как с точки зрения Бога можно видеть сияние благодати и — ужас греха. Но художник не может делать этого различения, потому что это не его роль, — иначе он делается Толстым: он будет говорить о грехе там, где надо говорить об ужасе, или о святости там, где надо говорить о красоте. Это два различных призвания, которые, как все в жизни, под руководством благодати могут быть благодатными — или нет. Но и духовная жизнь может обернуться бесовским рылом: мы это видим порой в сектах. Вот единственное, что я могу сказать.
ВОСПИТАНИЕ СЕРДЦА
Грех и покаяние
Я долго думал: что сказать? Как будто все сказано за многие годы… И решился сказать две или три вещи, может быть, разрозненные, но которые, мне кажется, могут пойти на пользу.
По мере того, как проходят годы — и это зависит не от старости, а порой от утомления, от изношенности телесной и душевной, — некоторые вещи делаются особенно трудными. И одна из вещей, которая делается такой трудной, это лицом к лицу встретиться со своим прошлым, заглянуть ему в глаза — и не ужаснуться; потому что по мере того как растет в нас какая-то внутренняя опытность, мы большей частью, оглядываясь назад, изумляемся тому, как слепы, как глухи мы были, как непонятливы, и сколько мы могли бы сделать добра, и сколько мы могли бы не сделать дурного.
Мне вспоминается одна наша очень старая прихожанка, теперь уже много лет почившая — и когда я говорю «почившая», я именно выражаю то, что чувствую о ней: после многих лет она почила телом и вошла в вечность. Она как-то ко мне пришла со своей тревогой, с неизбывной какой-то тоской; она говорила о том, что теперь, когда старость пришла, она уже не владеет своими мыслями, как раньше. По мере того, как ночи (как ей казалось) становятся все длиннее и длиннее, потому что она спать может все меньше и меньше, перед ней каждую ночь встают образы ее прошлого. Редко встают светлые образы — те она может вспоминать в сиянии дня; встают образы темные, грустные, болезненные, позорные. Они находят на нее, как туча, и не дают ей покоя; восстают они ночью и накидывают на весь день как бы пелену тьмы: стыда, раскаяния. И вместе с тем, как она говорила, она не находит пути на свободу. Как справиться? Ей давали снотворное, но тогда эти образы прошлого, эти мысли превращались в какой-то круговорот ужаса; они не уходят — только вместо яркого и мучительного воспоминания делаются кошмаром.
Я ей тогда сказал то, что хочу сказать вам, что говорю себе постоянно: конечно, вернуться назад к тем моментам, которые вспоминаются, и на основании пережитого, на основании обогатившего нас опыта поступить иначе, мы не можем. Однако, как я ей сказал, нам дано не только раз пережить нашу жизнь, а много, много раз возвращаться к прошлому. Но есть как бы разные виды прошлого. Есть вещи, которые случились в прошлом и вместе с прошлым вымерли, как бы отпали, словно листья с дерева опадают осенью; вещи, которые случились, но которые изжились, которые в нашем настоящем больше не существуют. Так бывает с раскаянным грехом: человек поступает плохо, словом ли, делом, помышлением, желанием, поступком — и вдруг приходит в ужас от себя и обращается к Богу, и кричит свою боль, свой стыд, и кается перед Ним, и отрекается от того строя души, который мог произвести такой поступок, вызвать такие чувства, такие слова. Иногда большой грех, страшный поступок как бы изглаживается; он оставляет рубец — больше как напоминание, чем воспоминание, — напоминание о нашей хрупкости, о том, как надо осторожно жить, чтобы не случилось то же самое.