Человек с той стороны
Шрифт:
Мама называла Антона по имени. Но когда она хотела его подразнить, то говорила «Скорупа» или даже «пан Скорупа». И тогда он сердился и называл ее «пани Реймонт», произнося это с такой интонацией, словно хотел сказать: «Вы только посмотрите на эту благородную цацу».
И ко всему этому он и впрямь был человек простой, даже невежественный — с трудом окончил четыре класса начальной школы и не читал книг. И тем не менее моя мама вышла за него замуж, и этого я никогда не мог понять. Мне тогда было уже пять лет. И я помню, как я шел с ними на венчание в костел.
Долгое время я отказывался называть его по имени. Я обращался к нему «пан Антон». Я часто прислушивался к тому, о чем они говорят в своей комнате, и не раз слышал, как он пытается убедить маму, чтобы она
Когда я был моложе, еще до войны, я вдобавок дерзил ему и обзывал разными обидными прозвищами вроде «вонючки» — из-за его работы в туннелях канализации. Это продолжалось до тех пор, пока он не отлупил меня как следует и я ушел от него — стыдно признаться — с красным задом. Мама тогда очень на него рассердилась. Она никогда не поднимала на меня руку. И я помню, как он ответил ей, что если бы он был моим настоящим отцом, то отхлестал бы меня ремнем и вообще воспитывал бы меня как следует. Так, как воспитывали его. И что, разве из него получился такой уж плохой человек?! Но мама все равно запретила ему меня лупить, что бы я ни натворил, а в обмен обещала, что я больше никогда не буду его дразнить.
А потом она провела со мной долгую воспитательную беседу. Она взяла меня на прогулку по берегу Вислы. Это было одно из любимых моих удовольствий — ходить с ней в лунные ночи вдоль берега реки. Мы обычно шли очень медленно, и я держал ее за руку, а если дело было зимой, она надевала старую меховую шубу, которую я любил гладить, и так мы шли, и снег скрипел под нашими ногами. И все вокруг было серебряным, точно в заколдованном лесу.
В этот раз мама рассказала мне, как случилось, что она вышла замуж за Антона.
Она познакомилась с ним, когда отца арестовали. Она приходила к тюрьме в надежде его увидеть, а Антон тогда торговал там мороженым, разнося его в большом ящике, висевшем на плече. В летние дни, в часы, свободные от работы, он таким образом подрабатывал пару-другую злотых в придачу к той зарплате, которую получал от муниципалитета за работу в канализации. И когда мама сидела на тротуаре напротив тюрьмы, он неизменно подходил к ней, давал ей бесплатно мороженое и всячески пытался утешить. Возможно, я не объективен, но и по оставшимся фотографиям можно увидеть, какой она была красивой. И не просто красивой — она вызывала у людей доверие и теплые чувства. И даже когда ему стало известно, что ее муж коммунист, а потом — что он еще и еврей и что она растит незаконного сына, Антон не оставил ее. А ведь остальные от нее отступились. Причем именно из-за того, что она прижила сына в грехе. О том, что отец еврей, не знал никто, кроме Антона. Но в те времена большинство людей у нас были религиозными и не могли простить, что она не венчалась в костеле. По их мнению, она жила в грехе. Другие времена, другие взгляды…
А вот когда мама вышла за Антона, они ей сразу все простили. И я помню, что именно тогда я познакомился со своими дедушкой и бабушкой с маминой стороны и со всей ее семьей. Они все пришли в костел на венчание. Я был очень взволнован, потому что у всех моих тогдашних друзей были дедушки и бабушки, хотя бы в единичном наборе,
На этой прогулке вдоль Вислы я обещал маме больше никогда не задираться с Антоном. И выполнил это обещание. Но по ночам, в кровати, я мысленно — а иногда и шепотом — повторял все те прозвища, которыми наделял отчима. А потом ходил к нашему ксендзу исповедоваться в этом. Пусть хоть ксендз знает, что я думаю о своем отчиме. И ксендз всегда наказывал мне прочесть в искупление несколько молитв подряд. Но для меня это не было наказанием. Я и сам любил молиться перед сном. Наверно, боялся ночных духов…
И все же иногда мне приходилось обращаться к Антону по имени. Иначе я бы не мог ничего от него получить. И вот каждый раз, когда я просил у него пару грошей или еще что-нибудь, я переступал через свой гонор и называл его «Антон». Он расплывался в улыбке, а я еще больше его ненавидел. Но у меня не было выхода — все семейные деньги находились у него. И если я хотел купить себе пару конфет или что-нибудь другое, то вынужден был обращаться к нему, потому что мама наотрез отказывалась говорить от моего имени.
Была еще одна ситуация, в которой мне приходилось обращаться к нему по имени, — когда он был пьян. В этом состоянии он вообще не понимал, что с ним происходит. У него было соглашение с мамой, что каждый воскресный вечер он может пойти в трактир и выпить от души. И я должен признать, что он выполнял это соглашение. Он, конечно, заглядывал в трактир и в будние дни, возвращаясь оттуда со слабым запахом водки, но в будние дни он никогда не напивался. В воскресенье с утра мы, как и все добрые поляки, шли в костел. Антон надевал парадный костюм, купленный за гроши у евреев в гетто, я надевал свой праздничный костюм, тоже купленный у евреев, а мама надевала одно из новых красивых платьев, которые он ей приносил, каждый раз клянясь, что это не еврейское. Но тут он врал. И я думаю, что мама тоже знала, что он врет. Потому что еврейскую одежду она решительно отказывалась надевать. Я думаю, из жалости. Может быть, ей представлялась в эту минуту та женщина из гетто, что еще недавно носила это платье, а теперь мертва. И поэтому Антон всякий раз клялся ей, что купил это платье в комиссионном магазине. А мама выглядела в этих платьях такой красивой, что ей хотелось ему верить.
Из костела мы шли обедать к дедушке и бабушке на Мостовую. И только после того, как мы возвращались оттуда, наш «примитив», как я его называл в ту пору, переодевался — ему было жаль портить нарядный костюм — и шел в трактир пана Корека. И если он не возвращался до комендантского часа, мама посылала меня привести его оттуда. С тех пор как в Варшаве был объявлен ночной комендантский час, это стало моей обязанностью. Каждый воскресный вечер, едва лишь темнело, мама начинала шагать по квартире, не находя себе места, и все время проверяла часы. Мне запрещалось покидать дом — на тот случай, если ему понадобится моя помощь. И если Антон не возвращался вовремя сам, я отправлялся за ним в трактир. Кстати говоря, мне и самому нравилось приходить туда в воскресенье вечером. Все выглядело совсем не так, как в будни. Что там происходит в будни, я хорошо знал, потому что подрабатывал у пана Корека — иногда официантом, иногда мойщиком посуды. Но я никогда не работал у него в воскресенье. На это мама не соглашалась. И не только из-за пьяных, но и из-за праздника.
Когда я приходил забирать отчима, он иногда еще понимал, что я говорю, и мне удавалось — правда, с помощью пана Корека — вытащить его наружу. Пан Корек знал мою маму еще до войны, даже до того, как она вышла замуж за Антона, и он всегда приходил мне на помощь. Все дальнейшее зависело от того, удавалось ли мне удержать отчима, чтобы он не упал на улице, и направить его именно в сторону дома, потому что он непременно норовил свернуть в другие улицы, в другие дома и во все двери, которые перед собой видел — или думал, что видит. И я должен был удерживать его, чтобы он не рухнул в какую-нибудь открытую дверь или же не раскровянил себе лицо, ударившись о стену там, где открытая дверь ему привиделась.