Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова
Шрифт:
Я помню, это было во время какого-то коктейля, в Болгарии, ко мне подошел один функционер крупный и сказал: „Как вы не понимаете, вы не идете в партию, вам предлагают такой высокий уровень, это, может быть, ваш последний шанс“. И вот сейчас я случайно встретил его, он какой-то жалкий, опрокинутый, несчастный по сравнению со всей этой его номенклатурно-партийной вельможностью тех лет. А мой-то шанс, может быть, наоборот, был в том, что я не вступил в партию. Я чувствовал себя абсолютно свободным, не ангажированным…
Храмов в своем открытом письме соловью Генштаба вспоминает, как Проханов не просто не вступал в партию, но и ему решительно отсоветовал: „Не вступай, — сказал ты, — захочешь, они тебе, беспартийному, больше дадут“. Ты захотел — и тебе, очевидно, дали».
Правда? «Нет, я думаю, это не была интуиция, это был внутренний стихийный протест, либерализм такой изначальный, который потом принес мне дивиденды. Сейчас я к этому рационально
У него не было карьерных побуждений — но его карьера развивалась сама по себе. Хотя, безусловно, если бы он стремился к восхождению по социальной лестнице сознательно и не совершал экстравагантных поступков, то, конечно, добился бы гораздо большего.
Тут надо отметить вот что — он не заматерел: в нем было нечто такое, что отличало его от номенклатурных писателей. Он производил странное, не сказать эксцентричное, впечатление. Любопытно свидетельство Бориса Парамонова: «Александра Проханова я заметил давно, еще до перестройки. Помню его статью в „Литературной газете“ году в 84-м или даже в 83-м — об Афганистане. Была неожиданной фразеология статьи: достаточно дикая, но какая-то несоветская, неофициозная, неказенная. Что-то, помнится, говорилось о том, что из смотровой щели танка, ползущего в песках Афганистана, открываются всемирные моря… Он нес какую-то неканоническую, неполитичную чушь: о глобальной геополитике, о тайне четырех океанов, о всемирно-исторической миссии советской армии. Официальная пропаганда таких слов не говорила, ограничиваясь в основном расхожими штампами об ограниченном контингенте с дружественной миссией, о братской руке помощи».
«Меня не любили ни левые, ни правые, ни власть имущие, по существу. Я был птицей другого полета».
Любопытный эпизод произошел с ним в Венгрии, государстве «гуляшного социализма», много лет процветавшем под руководством рачительного коммуниста Кадара. Это была поездка по армейской линии, в расквартированные там советские гарнизоны. Напарником по делегации был Петр Лукич Проскурин, автор толстого, как телефонная книга, романа «Судьба». Им не нужно было отписываться в прессу, достаточно было просто выступить с чтениями перед офицерскими женами и солдатами из караульной службы, сами офицеры все уехали на танкодром. Проскурина вдруг отозвали за кулисы. Там он увидел майора в замызганной полевой форме и грязных сапогах: «Петр Лукич, — сказал офицер, — у нас маневры, но, узнав, что вы здесь, я сел на БТР и гнал 80 километров, — тут военный протянул автору замусоленную „Судьбу“, которую явно перечитал весь гарнизон, от полковника до прапорщиков. — Книжку подпишите мне, а?» Подмахивая свою макулатуру, Петр Лукич с гордостью подмигнул своему младшему коллеге, ошеломленному: «Не то чтоб я позавидовал, но я понял, что есть писатели, ради которых читатели бросают гарнизон, рискуют попасть под трибунал, дуют на тяжелой технике за сорок верст только затем, чтобы увидеть своего кумира и подписать книгу. Увидеть и прикоснуться. Писатели были боги, такое было значение литературы в советском обществе».
То был хороший стимул писать дальше и не бояться репутации коллаборациониста и трубадура официоза. Он увидел, что, в конце концов, то, что называлось «репутацией», было всего лишь мнением «аэропортовских» дам, тогда как майору, который и представлялся ему «настоящим» читателем, на все это было наплевать.
Вечером 24 ноября 1979 года в здание Московского общества любителей книги в Кадашевском переулке стягивались несколько десятков мужчин более или менее одного возраста, которые явно имели какое-то отношение к печатной продукции, но и на типичных «книголюбов» похожи не были. Там можно было увидеть будущего букеровского лауреата Маканина, редактора издательства «Советский писатель» и двоюродного брата Евтушенко Александра Гангнуса, писателей Кима, Курчаткина, Афанасьева, будущего председателя Гостелерадио О. Попцова, будущего редактора «ЛитРоссии» В. Гусева. За оформление здесь отвечали двое — критик Владимир Бондаренко и тот, кого он подначивал, — один из самых модных писателей, автор недавно вышедшего «Места действия» и фигурировавшего пока только в рукописи «Вечного города», Проханов.
Эта встреча «Клуба сорокалетних» могла бы войти в историю литературы как «встреча у книголюбов», если бы история литературы ее заметила. У этих самых «книголюбов», кем бы ни были В. Шугаев, Ю. Аракчеев, В. Алексеев, П. Краснов, В. Мирнев, А. Скалон, Ю. Антропов, Г. Баженов, Г. Абрамов, Л. Кокоулин («странный литературный планктон, который не был оформлен в движение»), — прошло нечто вроде круглого стола, на котором обсуждалось состояние современной литературы, и в частности говорилось о поколении сорокалетних, потому что после провала всех прочих попыток найти общий знаменатель выяснилось, что проще всего объединить всю компанию по поколенческому признаку: все они были более или менее ровесниками. Бросается в глаза отсутствие женских фамилий, хотя по половому признаку разделения не было: Наталья Иванова уверяет, что Бондаренко
Она же, четверть века спустя, описала то, что там происходило, следующим образом: «с подачи энергичного, рвущегося в лидеры Проханова была предпринята акция по насаждению идеи общего поколения, намеренно затираемого и обижаемого».
Почему «затираемого»? Они не вписывались ни в советский норматив, «секретарскую литературу» типа Проскурина, Иванова, Бондарева; ни в деревенскую прозу, представители которой были как бы официальной писательской оппозицией, со своими героями, регалиями, премиями («ранжировали центральный секретарский пласт своим деревенско-русским направлением», уточняет Проханов), ни в шестидесятническое евтушенковско-трифоновское либеральное направление. Ни в диссидентствующих — в этом смысле они были как бы альтернативой «Метрополю», который только что прогремел, в том же 1979 году.
После встречи в прессе начинается шквал манифестов. Зачинщик — Проханов. «Метафора современности», «ЛГ», 1979, 12.09, и «Не ошибиться в диагнозах» «Литучеба», 1980, № 3. Затем в пробитую брешь устремляются Бондаренко («Столкновение духа с материей», «ЛГ», 1980, 5.11) и А. Афанасьев («Молодой писатель в эпоху НТР», «Московский литератор», 1980,18.11). Бондаренко, уже тогда выбравший себе амплуа литературного денщика Проханова, сварганил теоретическую базу. «Зоркое и трезвое социальное наблюдение за нарождающимися характерами общества наших дней». «Реалисты». «Амбивалентность». «Вибрация» между традиционным укладом жизни и современным, между верой и безверием, между личностью и обезличиванием. Десять лет спустя, в книге «Московская школа, или Эпоха безвременья» (М., «Столица», 1990), он транслировал давнишние свои манифесты следующим образом. «Они выработали своеобразную эстетику сопротивления бюрократическому режиму. Они не устраивали шумных митингов, не печатались на Западе, но солженицынский лозунг „жить не по лжи“ они преобразили в эстетическую программу. Когда бывшие шестидесятники воспевали Братскую ГЭС, пели гимны БАМу, заполонили серию „Пламенные революционеры“ своими восторженными поклонениями всяческому революционизму, начинающие „сорокалетние“ демонстрировали читателям самих себя — людей без идеалов, без высоких идей, без веры в будущее. Их герои ищут спасения на личностном уровне, взамен коллективных идей — ищут личностные идеи». Словом, речь шла об «одиноком мужестве своего поколения, спасающегося иронией, лирическими отдушинами, многочисленными хобби — от альпинизма до алкоголизма». Именно это, по мнению Бондаренко, отличает реалистов «московской школы» от писателей, оперирующих стереотипами предыдущего времени.
Фото автора с обложки датского издания «дерева в центре Кабула».
Более выразительно, чем отец-основатель, артикулировал представление о прозе «сорокалетних» язвительный новомирской зоил И. Дедков, который, заняв выгодную позицию стороннего наблюдателя, с иронией пересказывает в своем памфлете начала 80-х типичные сюжеты «40-летних», где центральное место занимают «перспективные современники»: «Талантливый ученый экономист увлекся спутницей по туристической поездке и на двухстах страницах решает, ехать ли к ней в ближайшую субботу; он подозревает, что жена ему неверна, что затеяна какая-то игра и он в ней невольный игрок, но предпочитает ничего не менять в уже избранной форме существования»; «подающий большие надежды провинциальный журналист давно любит замечательную девушку, но, пока то да се, всякие сложности, выяснение отношений, утешается с не менее замечательной парикмахершей („не баба — обомление“, — делится он впечатлением с редактором)»; «очень талантливый молодой философ, отправляясь в столичную аспирантуру, женится как бы в полусне, без большой охоты, и вся его дальнейшая духовная жизнь открыта читателю в ее бесконечном раздражении, досаде, неудобстве, в желании стряхнуть эти путы, эту обузу деторождения и в совестливой оттяжке этого неприятного момента, а главное, в долгом, неутомимом проговаривании всех этих затяжных сомнений и терзаний».
Максималистка Наталья Иванова, не особенно скрывая свое презрение, сообщает: «Это не был реальный андеграунд, это не было новым „Метрополем“, скорее — антиметрополем, состоящим из „допущенных“ (термин Фазиля Искандера), но не удовлетворенных». «Все они были членами писательского союза, регулярно совершавшими ритуальные поездки на стройки века и дни национальных литератур», но плюс к тому хотели «пробиться в литературный истеблишмент. Хотелось большего. Одним хотелось пробиться к широкому читателю, получить, наконец, критику, быть замеченными, а в России это значит печататься в „толстых“ журналах, другим хотелось вытеснить с литпостов стариков, а третьим — самим хотелось стать лауреатами и взять в свои руки управление литературным министерством». Проханов не отрицает: «Это была амбиция неутоленных, обделенных вниманием, может быть, писателей. Сейчас я, конечно, понимаю, что тогда там очень много было честолюбия».