Черемош (сборник)
Шрифт:
Устал я как последняя собака, толку никакого. К счастью, нашел в загашнике пару дощечек, приладил их к педали газа, машину поставил на скорость. Начали мы с инструктором сзади ее толкать, в раскачку. Глаза пот заливает, а мы толкаем. Чую, вот-вот пуп развяжется, но упираюсь.
Наконец выскочила машина из ямы. Смотрю – глазам не верю. Покатилась она по твердой земле, дальше – больше, и пошла, милая, по степи. Мы с инструктором на песке сидим. А степь, я говорил, ни бугорка, ни колдобины, будто утюгом проглажена. Значит, машина шпарит собственным ходом, я – за
Слышу за спиной его голос:
– Стой! Стой!
И матом, разумеется.
Я бегу, не пойму, кому он велит стоять? Мне ж, наоборот, шибче бежать надо. А ежели машине кричит, так ведь она, бедная, его языка не понимает. Видать, это он с перепугу. Бывает такое…
Одно плохо: трава выше пояса, не разгонишься. Зато машина наяривает, в ус не дует. Вот, думаю, будет потеха, если она настроится на пару километров…
А инструктор вовсе в уме тронулся:
– Расстреляю! – вопит.
Но меня на понт не возьмешь, да и времена прошли, чтоб сразу к стенке. Было б за что, а то – выборы. Может, для него эти бумажки что-то значат, а по мне, с ними и без них – один хрен. Да и с каких пор мы выбираем? У нас – назначают.
А голос в спину толкает: «Расстреляю!»
Замечаю, вроде я резвей побег, догонять начал. Откуда силы берутся – не пойму. Вот уже совсем близко, метров шесть-семь, – только тут она возьми и остановись: мотор заглох. Осмотрел я машину, все ли на месте, скорость, на всякий случай, выключил. Поджидаю инструктора.
Он язык вывалил, еле ноги волочит, но спешит. Отдышался, командует:
– Поехали! Там разберемся…
Смотрю на него и думаю: может, он с детства такой недоумок, – машина-то стоит, поскольку бензин кончился… Не хотелось его огорчать, но сказать надо. Я ведь упреждал, что заправщика нет, праздник сегодня…
Слушает он и белым становится. Только глаза желтые. Чувствую, не повезло ему в этот день. Побрызгал он слюной и выдохся. Пыхти не пыхти, а двигаться надо. Машину закрыл, и потопали мы пешедралом.
В Грушевку добрались затемно.
Я ждал: вот сейчас начнется разнос, завертится балаган. Но нежданно-негаданно все обошлось в лучшем виде, даже не царапнуло. В общей суматохе про меня забыли.
Эти пентюхи, что выборами ведают, без нас сообразили: сложили бумажки и сами в красный ящик побросали. Считай, что выборы прошли на высоте. Девяносто девять с мелочью.
Вот и вся петрушка.
А я, когда с представителем до Грушевки топал, чего только не передумал! Между прочим, снял с себя зарок. Нет, решил, лучше пить, как все порядочные люди. А то беды не оберешься. Затаскают.
Батя
Батя был говорливый, не по сезону. Война уже на носу, а он живет без оглядки, как на льдине.
Брось мозги пудрить: культ личности, жертвы… Знаешь, как говорили: кому война, а кому мать родна. С культом та же картина получается. Батя мой, уже старый был, нальет, бывало, полстопки, больше не мог, и скажет:
– За Сталина!..
Вот
Так испокон: чужая боль – она чужая. В тепле по холоду не плачут. У моего бати, к примеру, тоже была биография с подмоченным боком, а он долдонит в одну струю: «За Сталина!» – и прочие слова по этому поводу.
Мы до войны в Вапнярке жили, узловая станция, может, слыхали. Неплохо жили, как понимаю. Батя в начальниках тогда ходил, ГОРПО заведовал, как выдвиженец, что-то с продуктами связано. Дома – от меда до селедки – всё в наличии. У матери в шкафу шуба котиковая висела, мех гладкий, искристый. Я у той шубы пуговицы срезал, обменял на рогатку, за что потом собственной задницей поплатился.
Шахматы железные помню, фигурки – как солдаты в старину, с мечами, в кольчугах. У соседей на стене радио – тарелка черная, у нас – приемник, по тем временам редкость. Батя вечерами шторку задернет и ухом к приемнику жмется.
Но часто, как стемнеет на дворе, клал он в портфель поллитровку, огурцы соленые в газету паковал, первая у него закуска, и шел в контору. Там четверо их собиралось, местные тузы. Каждый с широким портфелем приходил. До ранних петухов в преферанс трудились. Интеллигентная игра, между прочим, ума требует и терпения.
Начальнички в ту пору долго на одном месте не держались. Кресло нагреть не успел, уже в другое перекинули, по лозунгу: «Кадры решают всё!». Но от перемены работы личная дружба у них не линяла. Из года в год вместе пульку раскручивали. И хоть карты – дело азартное, но не было случая, чтоб приятели держали зуб друг на друга.
Должен признать, что папаня у меня был языкатый, шалый по натуре. Даже удивительно, как он чистки партийные миновал, не обжегся. Никакие платформы и кампании его не загребли, – слепое счастье вело. Самые острые времена проскочил, а когда затишье настало, весной сорок первого, на пустяке споткнулся. Лопнула удача, как скат на полном ходу.
В одну из суббот вечером играли, как всегда, по копейке, пустые бутылки в сторону откладывали. Только вчетвером, чужих ушей не было. И то ли карта не пошла, нервы взбузыкались, может, закусили слабовато, градус им языки развязал: завели разговор о близкой войне.
Это потом в газетах писали, мол, немец из-за угла напал, оттого мы и драпали. Звон и треп! Той весной через Вапнярку по ночам военные эшелоны гремели, «зеленая улица» в сторону границы. Люди-то не слепые, соображали, к чему идет.
Конечно, дружкам лучше бы не трогать эту деликатную тему, за километр обойти. Лучше бы о бабах потрендели, оно безопасней и приятности больше. Но водка, видать, мозги разжижала. Стали военный вопрос мусолить. Про договор вспомнили, грош ему цена, про то, как нас финны уделали…
Батя с пол-оборота завелся, говорит:
– Если воевать придется, за Ольгу воевать буду, за Сашку моего – пойду, а за него, – пальцем на портрет усатого показал, – за него свою голову сложить отказываюсь, не просите…