Через тернии – к звездам. Исторические миниатюры
Шрифт:
– Ну что, голубушка? – заговорила приветливо. – Видит Бог, я с добром прибыла… Когда ребеночка родишь, отдашь мне его, а сама объяви соседям, что Бог его прибрал.
– Нет, нет! – зарыдала Авдотья. – Как же я дите свое родное отдам? Смилуйся, госпожа наша… Или нет у тебя сердца?
– Сердце мое, – отвечала Минкина, – спокойно, и потому, если не отдашь младенца, я тебя замучаю и как собаку забью! А теперь рассуди сама, сколь завидна выпадет судьба младенцу: станет он сыном графа, дадим ему воспитанье дворянское, будет жить барином. От тебя требуется лишь едино: молчать да еще издали радоваться счастью своего дитяти…
Возражать Минкиной нельзя – уничтожит! Фаворитка графа обрадовала
– Бедная моя кормилица! Я не обращал на нее внимания: простая баба не стоила того… Мне с младенчества прививали презрение к низшим. Если замечала мать (то есть Минкина), что я говорил с мужиком или играл с крестьянским мальчиком, она секла меня непременно. Но если я бил по лицу ногой девушку, обувавшую меня по утрам, она хохотала от чистого сердца. Можете судить, какого зверя готовили из меня на смену графа Аракчеева!
Аракчеев приставил к мальчику четырех гувернеров: француза, англичанина, итальянца и немца, которые образовали его в знании языков и светских приличиях; из рук гувернеров смышленый и красивый мальчик был отдан в пансион Колленса, где стал первым учеником… Аракчеев скрипучим голосом внушал ему:
– Вам предстоят, сын мой, великие предначертания. Помните, что отец ваш учился на медные грошики, а вы – на золотой рубль!
Выйдя из-под опеки суровых менторов пансиона, Шумский попал в аристократический Пажеский корпус, где быстро схватывал знания. (“А на лекциях закона Божия, – вспоминал он, – я читал Вольтера и Руссо!”) В записках камер-пажа П. М. Дарагана сказано: “Аракчеев часто приезжал в Корпус по вечерам; молчаливый и угрюмый, он проходил прямо к кровати Шумского, садился и несколько минут разговаривал с ним. Не очень-то любил Шумский эти посещения…” Да, не любил! Ибо ненависть к царскому временщику была всеобщей, и Мишель уже тогда начал стыдиться своего отца. Весною 1821 года его выпустили из Корпуса в офицеры гвардии, Аракчеев просил царя, чтобы тот оставил сына при нем “для употребления по усмотрению”; на экипировку сына граф истратил 2038 рублей и 79 копеек – деньги бешеные! Осмотрев юного офицера, граф сказал ему:
– Теперь, сударь, вы напишите мне письмо с изъявлением благодарности моей особе, и письмо ваше подошьем в архив, дабы потомство российское ведало, что я был человеком добрым…
В столице, конечно, все знали, чей он выкормыш, знал и царь, который, в угоду Аракчееву, сделал Шумского своим флигель-адъютантом. Современник писал: “Баловень слепой и подчас глупой фортуны, красивый собой, с блестящим внешним образованием – Шумский, казалось бы, должен был далеко пойти: путь перед ним был широк и гладок, заботливой рукой графа устранены все преграды, но… не тут-то было!”
Человек умный и наблюдательный, Шумский не мог остаться равнодушным к аракчеевщине… В самом деле, жили мужики в своих, пусть даже убогих, избах, но по своей воле, а теперь их жилища повержены, выстроены новые каменные дома (“связи”!) – по линейке, по шаблону, так что дом соседа не отличить от своего; старики названы “инвалидами”,
И Шумский не хотел быть сыном Аракчеева…
Подсознательно он уже пришел к выводу, что Минкина ему не мать, а граф – не отец его. Однажды во время прогулки по оранжереям Грузина он напрямик спросил Аракчеева:
– Скажите, чей я сын?
– Отцов да материн. Не пойму, чем вы недовольны?..
Шумский поздно вечером навестил и Настасью:
– А чей я сын, матушка?
Минкина, почуяв недоброе, даже слезу пустила:
– Мой ты сыночек… Иль не видишь, как люблю тебя?
– Врешь ты мне! – грубо сказал ей Шумский.
Настасья тяжко рухнула перед киотом.
– Вот тебе Бог свидетель! – крестилась она. – Пусть меня ноженьки по земле не носят, ежели соврала…
Шумский велел запрягать лошадей. Было уже поздно, в “связях” Грузина погасли огни, только светилась лампа в кабинете графа, когда к крыльцу подали тройку с подвязанными (дабы не звенели) бубенцами. Шумский расслышал шорох возле колонны аракчеевского дворца и увидел свою кормилицу, провожавшую его в столицу.
– Кровинушка ты моя… жа-аланный! – сказала она.
Именно в этот момент он понял, кто его мать. А мать поняла, что отныне таиться нечего. Впопыхах рассказала всю правду:
– Только не проговорись, родимый… Сам ведаешь, что бывает с бабами, которые Настасье досадят: со свету она сживет меня!
Создалось странное положение: крестьянский сын, подкидыш к порогу Аракчеева, он был камер-пажом императрицы, он стал флигель-адъютантом императора. Шумский признавался: “Отвратителен показался мне Петербург; многолюдство улиц усиливало мое одиночество и всю пустоту моей жизни. Я ни в чем не находил себе утешения”. Однажды на плац-параде Александр I был недоволен бригадой Васильчикова и велел Шумскому передать генералу свой выговор. В ответ Шумский услышал от Васильчикова французское слово “бастард”, что по-русски означает выродок…
– Нет! – заорал Мишель в ярости, и конь взвился под ним на дыбы. – Ты, генерал, ошибся: я тебе не бастард… Знай же, что у меня тоже есть родители – и не хуже твоих, чай!
Боясь аракчеевского гнева, скандал поспешно замяли, но Шумский не простил обиды. Пришел как-то в театр, а прямо перед ним сидел в кресле Васильчиков, лицо к государю близкое. Мишель первый акт оперы просидел как на иголках. В антракте пошел в буфет, где велел подать половину арбуза. Всю мякоть из него выскоблил – получилось нечто вроде котелка. И во время оперного действия он эту половинку арбуза смело водрузил на лысину своего обидчика: