Черная башня
Шрифт:
— Да ты дрожишь, — произносит он, беря ее руку в свою, теплую и крепкую. — Ты не простудилась?
Дрожь через несколько минут утихает… и возвращается через четыре года, когда ее сыну во время прогулки приспичило забежать на бульвар Тампль. Догнав его, она опять замирает перед черной, как сажа, громадой строения. Опять ее охватывает холодный ужас.
— Пошли, Эктор.
Она тащит его за руку по улице, пока они не сворачивают за угол, и не желает оглядываться.
Карета времени преодолевает еще восемнадцать лет. Мальчик вырос, его мать достигла определенного возраста, а страх никуда не
— Но ты ведь видела только, как он туда зашел, — говорю я. — Откуда ты узнала, чем он там занимался?
— Разве приходилось сомневаться? Все знали, что дофина содержат в башне. Все знали, что он очень болен. Кто-то должен был за ним ухаживать. Кто мог справиться с этим лучше твоего отца?
— Ты так и не призналась ему, что знаешь.
Она медленно качает головой.
— Мне кажется, это было бы предательством. Во всяком случае, казалось тогда. Теперь, конечно, другое дело… теперь я думаю — кто знает, если бы я ему сказала, может, все сложилось бы иначе.
Часы в прихожей бьют десять. Облако света вокруг нас приобретает оттенок коньяка. Наверху все спят: и Шарлотта, и Папаша Время, и студенты-юристы. Шарль тоже, как обычно, устроившись на левом боку, пребывает в стране снов.
— Двадцать второе мая, — говорю я.
— Да, — отвечает она, внезапно посмотрев мне в глаза. — Восемнадцать дней до смерти мальчика. Достань вино, Эктор. Оно там, в буфете.
Бутылка боннского, еще не выдохшегося. Когда я ставлю вино на стол, мне невольно вспоминается первая встреча с Видоком. Он сидел на том же стуле, что и мать, глушил вино и заедал сырой картошкой. Он был грязен и убог и все же не так убог, как эта комната.
— Вечером накануне смерти мальчика, — рассказывает мать, — твой отец пришел ко мне. Он говорил кратко, простыми словами. Заявил, что сегодня вечером ему предстоит важное дело. Очень важное, сказал он, суть которого он не имеет права разглашать. Единственное, о чем следует предупредить, как он выразился, это что «дело небезопасное». Весьма возможно, он не вернется, и если к утру его не будет, то я должна взять тебя и немедленно уехать к дяде в Гренобль. «Не задерживайся, даже чтобы собрать вещи, — велел он. — Уезжай немедленно». Он и денег мне дал на дорогу — мешок серебра! А потом поцеловал. И ушел. Мне кажется, он не хотел растягивать прощание. Чтобы не дать слабину. Скажи, могла ли я спать после такого? И словно специально, ты в тот вечер слег с температурой. Ты просто таял от жара, у тебя даже не было сил плакать. Я держала тебя на руках и… — Ее глаза расширяются при виде картин прошлого. — Я укачивала тебя, пока ты не заснул. И потом продолжала сидеть у твоей колыбели. Я не хотела оставлять тебя одного, так что легла на пол рядом. И, кажется, сама заснула, потому что пропустила момент, когда он вернулся. Он стоял в дверях. Было, наверное, часа три ночи. Я увидела его, я… не могла даже пошевелиться. Даже встать с пола. А потом он заговорил, произнес всего три слова. «Все в порядке», — сказал он. Посмотрел на тебя, как ты спишь в своей колыбели. Прикоснулся к твоему лбу. И пошел спать. Что до меня, то я так и не встала в ту ночь с пола. Пролежала там до самого утра.
Она проводит пальцем по ободку бокала.
— А дальше, — продолжает она, — было вот что: через два дня газеты пестрели сообщениями о смерти
Она удрученно качает головой, словно впервые услышала эту новость.
— Необычная карьера. В те дни я осознала также, какая карьера предстоит мне. Стать одной из этих несчастных, грустных женщин. Помню, в молодости я смотрела на них со стороны, обращала внимание. У них был такой вид, словно, когда они отвернулись, жизнь ускользнула от них и единственное, что им осталось, — она окидывает взглядом посуду на столе, — это полировать серебро.
Она берет чайную ложку. Смотрит на свое отражение, то появляющееся, то исчезающее.
— Ты должен кое-что знать, Эктор. В тот вечер, когда твой отец пришел ко мне — накануне смерти мальчика, — он дал мне письмо.
Вот так всегда в жизни: самые важные вещи — самые хрупкие. И сейчас так же. Услышав о письме, я не смею произнести ни слова. Потому что все, кроме молчания, таит в себе смертельную опасность для него, самого важного и самого хрупкого.
Мать опять умолкает. Теперь она взбалтывает вино в бокале.
— Он сказал, чтобы я открыла его только в том случае, если он не вернется. А если вернется, то я должна была сжечь его, не читая.
— Ты так и поступила?
— Разумеется. Я сделала все именно так, как он просил. Бросила письмо прямиком в печку.
Надо было наклониться к самой свече, чтобы заметить блеск в ее глазах.
— Я сожгла конверт, — говорит она. — Что касается письма…
Как же это удивительно. Предмет, к которому вело повествование, все время лежал на столе, не далее чем в пяти сантиметрах от горы чайных ложек. Лист бумаги, весь в сальных пятнах: это вполне могло быть старое меню или рекламный проспект.
— Возьми его, Эктор! Зачем оно мне теперь?
И все же я не в силах прикоснуться к листку. И не могу отвести взгляд.
— Он отказался от всего, — шепчет она. — Бросил все, ради чего мы трудились, и никогда…
Ее рука подлетает к лицу и на целых полминуты замирает у самых губ, прежде чем она собирается с силами и продолжает говорить:
— Так что я тоже сдалась. Оставила всякие попытки угодить ему. Понять его.
В последний раз взглянув на документ, она берет его со стола и вкладывает мне в руку. Смыкает мои пальцы на листе.
— Надеюсь, тебе повезет больше, чем мне, — качает она головой.
Свеча у самого ее локтя превратилась в огарок. Ни один из нас не встает, чтобы заменить свечу, так что, в конце концов, ее свет сужается до венчика с пульсирующим, как сердце, облачком воздуха вокруг.
— Кто бы мог подумать, что я так кончу, — произносит мать. — Нет уж, у меня в планах было другое. Только я никак не вспомню, что именно.
Очень медленно я встаю. Некоторое время размышляю, поцеловать ее на ночь или нет. Вот как я в итоге поступаю: кладу руку ей на плечо и убираю не сразу, а через секунду.