Черная месса
Шрифт:
Помимо воли Габриель с удовольствием отдается танцу.
— Завтра я заберу Эрвина домой.
Барбаросса галантно заверяет:
— Ну, разумеется! Нужно только выполнить одну маленькую формальность.
Танец ускоряется.
Барбаросса крепче прижимает к себе партнершу.
— Ваш брат спасен. Если бы я послал его обратно в окопы, он неминуемо погиб бы геройской смертью. А героическая смерть — отнюдь не самое худшее: вы оплакивали бы своего брата как поверженного бога. Как бы он, однако, не разочаровал вас... сегодня... в Берлине!
Танец становится все необузданнее. Габриель
— Современные танцы волнуют меньше, чем такой вот старомодный вальс!
Люди в капюшонах, ритмично пританцовывая, приближаются к вальсирующим. Оба солдата, несущие нечто продолговатое и таинственное, плавно огибают танцующую пару. «Мой гроб, — отзывается в Габриели, — меня ведь как раз теперь оперируют». Барбаросса все сильнее прижимает ее к себе, так что ей становится трудно дышать. Он — будто пылающий дом. Дьявол! Габриель уверена, что дьявол — оборотень пылающего дома. О, как только она могла сомневаться в существовании дьявола, считать Сатану детской выдумкой! Из красновато-рыжих оконных проемов Барбароссы вырываются языки пламени. Дым и запах пожара! Габриель все стремительнее вертится волчком. Однако черт легко поднимает ее и подбрасывает высоко в воздух.
Она попадает на Потсдамскую площадь.
Габриель боится смерти. Она торопится перейти улицу. В это время постовой подает знак. Со всех сторон автобусы, грузовики, роскошные автомобили, такси с грохотом несутся вперед. В продолговатой сияющей машине она видит за рулем даму в мехах. Габриель пугается: это Юдифь! Габриель замирает в самом центре движения и закрывает глаза, осыпаемая бранью и проклятиями, оглушенная гудками и сиренами.
Чудо спасает ее на этот раз.
В прихожей дома она вздыхает с облегчением.
Она знает, что спит. Но ей безотлагательно необходимо подняться в верхний мир. Она должна задать вопросы, сжигающие ее.
Она собирает всю силу воли, напрягает мышцы, ныряет и плывет, как научилась в детстве.
Ей это удается.
Она лежит на операционном столе. Серый шар с прорезями для глаз — голова профессора — парит прямо над нею. Габриель ясно все различает, даже мутное стекло огромного окна. Голос профессора гремит в полной страха тишине:
— Тампон! Быстрее!
Габриель выдавливает из себя вопрос:
— Можно мне теперь отправиться с визитом?
Профессор напоминает, не поднимая головы:
— Наркоз!
Но больной шутливо говорит:
— Обратно, дитя мое! Вниз!
Габриель смеется про себя, словно удачно сострила. Затем быстро входит в лифт, ждущий наготове.
Габриель удивлена, что поднимается, а не опускается.
Наконец она стоит перед дверью дома, до которого добиралась из такой дали. Она оттянула визит до пяти часов дня, ее изводили дурные предчувствия и необъяснимая нерешительность, будто не встретиться с любимым братом пришла, а просительницей... Ведь Эрвин женат!
«Я уже не знаю, сплю ли я, — думала она, — но все должно быть на самом деле».
Бог внемлет ей. Мраморные стены, оконное стекло двери, к которой она прикасается, не отступают, не исчезают. Она слышит резкий звонок, на кнопку которого нажимает, только вот пронзительное дребезжание не прекращается, хотя она едва коснулась кнопки кончиком пальца. Звон колокольчика не заканчивается, чувствует она, ибо механизм его вмонтирован в глубины ее собственного сердца.
Первое унижение наносит ей слуга, открывший дверь. Он смотрит на нее холодно и удивленно.
«Это — слуга Эрвина? Возможно ли, чтобы бедный учитель музыки держал столь величественного, с таким строгим взглядом, слугу? Нет, нет, это действительно его слуга».
Габриель не спит. Все на самом деле. Пространство все то же. Она видит ясно и осмысленно, настолько ясно, что отчетливо ощущает то впечатление, которое производит на слугу. Портниха? Учительница? — читает она в его глазах.
Она поднимает воротник коричневого реглана, чтобы не видно было ее лица, благородство и элегантность которого она вполне осознает. Из упрямства подняв воротник, она не хочет выглядеть лучше, чем ее одежда. Не хочет ни с кем соперничать. Не вступает в борьбу с врагами.
Враги теснятся группками, слоняются из угла в угол по пурпурной прихожей. Некоторые из этих господ прогуливаются со скучающим видом, отличаясь друг от друга только моноклем или оригинально вздыбленным хохолком. Имена, которых Габриель не знает или знает понаслышке, лениво ворочаются в ее памяти. Йеснер, Фуртвенглер, Стравинский! [41] От этих имен исходят потоки высокомерия и самонадеянности, которые приводят ее в трепет.
Механизм звона в глубине сердца работает неутомимо. Она ничего не может с этим поделать, ей прямо стыдно за себя. (Нужно разорвать сердце, чтобы воцарилась тишина.)
41
Леопольд Йеснер (1878—1945) — немецкий театральный и кинорежиссер. Вильгельм Фуртвенглер (1886—1954) — немецкий дирижер. Игорь Стравинский (1882—1971) — русский композитор.
Кто-то снисходительно провожает ее в одну из комнат. Это большой чулан, откуда голоса гостей слышатся неразборчивым жужжанием. Почему, как невольное оскорбление, тут стоит огромная швейная машина? Это правда: военные и послевоенные годы тяжело на ней отразились, руки ее, увы, огрубели. Но можно ли позволить себе смириться, к тому же на глазах у собственного брата, перед богатой женщиной, снимающей роскошную квартиру?
Ах, лучше б всего этого не было!
Габриель примеривается и входит в воду. Но на сей раз это ей не помогает. Все на самом деле. Она не спит. И с испугом понимает: она не под наркозом.
Эрвин!
Габриель ясно видит лицо брата. Такой бодрой, трезвой она еще не была. Она пребывает в этой обновленной трезвости, как ледяной язык пламени таинственного костра. Да! Это лицо Эрвина. Это лицо семилетнего мальчика. Это лицо друга детства. Это лицо раненого лейтенанта, которого она избавила от войны. Ничего не изменилось, ничего не повзрослело в этом лице!
Но сама она совершенно другая, по-своему, до странности трезвая.
С пронизывающей ясностью она понимает:
Люди — сгустки пространства, как горы!