Черная месса
Шрифт:
У Габриели в ушах звучат ужасные слова: «Я уж от нее как-нибудь отделаюсь». Она неподвижна.
— Таких прекрасных концертов и замечательных театров ты не можешь себе даже представить! Чего только нет у нас в Берлине!
«У нас»! Габриель неподвижна. Но она всегда знает все, что происходит в душе Эрвина. Она знает, что он отходит от нее, что даже в отсутствие Юдифи он повторяет только ее слова. Еще она знает, что ему стыдно за себя.
— Поверь мне, Бела, в провинции лишь прозябают. Провинции свойственна отсталость, отсталость действует на человека разлагающе. Нужно приспосабливаться
Габриель будто издалека слышит свой голос:
— Для театров нужно красивое платье. И образованность, которая доступна здесь только Юдифи.
Она смотрит на землю, покрытую влажной и грязной осенней листвой. Она сидит с Эрвином на жесткой деревянной скамейке городского парка. Туман затемняет дуговую лампу. Серолицые плетутся по дорожке. А за спиной Габриели стоит Юдифь.
Как осторожно ни подбиралась она к скамейке в своих мягких замшевых туфлях, осенняя листва все же слегка зашуршала.
Габриель чувствует, что в этом пространстве направлено против нее что-то острое и колкое. Шляпная булавка, может быть, или взгляд. Она не уверена, подкралась ли Юдифь только для того, чтобы подслушать ее разговор с Эрвином и не оставлять мужа одного, или выбирает момент нанести удар. Она бы это сделала! И без раздумий! Габриель слишком устала, чтобы обернуться и разоблачить убийцу.
Она слушает Эрвина:
— Я чувствую, Габриель, что твое представление о Юдифи искажено. Она — чудесный человек, и ты должна приложить все усилия, чтобы лучше ее узнать. Она происходит, конечно, из другого слоя общества, чем мы, из намного более деятельного круга, но я нашел в ней первую и единственную умную женщину, и прекрасно ее понимаю.
Габриель неподвижна. Юдифь стоит не шелохнувшись.
Эрвин не отступает, неустанно восхваляя Юдифь:
— Ты, конечно, не можешь верно об этом судить. Зато я после войны способен был оценить ее в полной мере. Тогда царила какая-то меланхолия гибели, безразличие конца. Что из меня получилось бы? Я не умел жить и никого не знал. Таких, как я, были сотни. Если бы Юдифь не встретила меня, я сидел бы сейчас на эстраде ресторана или вторым скрипачом в оркестре оперетты.
Габриель неподвижна. Юдифь словно застыла.
Речь Эрвина все проникновеннее:
— Юдифь происходит из высшего общества. Все блага жизни для нее привычны и естественны. У тебя нет критерия, чтобы увидеть Юдифь в истинном свете. Мы — из хорошего старинного рода, и о нашей юности я не могу сказать ничего дурного. Но эта ужасная узость, Бела, в которой мы выросли, эти суеверия, скованность, ограниченность! Мне почти стыдно за себя! Видишь ли, Юдифь показала мне иную сторону жизни!..
Габриель неподвижна. Юдифь тоже.
Эрвин настаивает:
— Кем я стал — я обязан ей... А мое искусство? Вот, читай сама!
Эрвин незнакомым, бесстыдным жестом лезет в карманы брюк и достает газетные вырезки. Но порыв ветра выхватывает их у него из рук и бросает в вихрь листьев и пыли.
Сестра изумляется собственным словам:
— За все, чем ты обязан Юдифи, Эрвин, мы должны быть ей благодарны. — В это мгновение Юдифь за ее спиной исчезает. Так долго находившаяся под угрозой, Габриель вздрагивает. Она не знает, ранена или нет.
Эрвин полон робкой нежности:
— Не думай, Габриель, что я забуду когда-нибудь, что ты для меня сделала.
Габриель неподвижна.
В голосе Эрвина слышны слезы:
— Ты жертвовала собой ради меня, где только могла. Ты вышла замуж за этого старика, надворного советника. Ты всегда держала меня на плаву, и, вероятно, делала такие вещи, о которых я не хочу знать.
Габриель смотрит на Эрвина.
— Почему ты так много говоришь, Эрвин? Я уже не в Берлине. Тебе пора идти, на углу ждет Юдифь.
Эрвин стонет:
— Что за бессмыслица! Что прошло — то прошло! Мы ведь только брат и сестра. Чего ты хочешь от меня? Если я тебе нужен, я всегда буду здесь!
— Ты больше не нужен мне, Эрвин.
Он бьет себя по лбу.
— Безумие, сентиментальное безумие! Разве оно уместно в этом городе?
О Эрвин, потускневший человек, тусклый, как закопченное окно, что ты знаешь о своей сестре? Догадываешься ли ты о чистом восторге, о воодушевлении, которое наполняет ее теперь, когда ты разрушил непреходящее? Догадываешься ли ты об ангельской свободе, окрыляющей ее? Можешь ли ты хотя бы спросить в своем пресытившемся, отупевшем рассудке:
— Что с тобой, Габриель? Ты плачешь?
Взгляд Габриели оттесняет Эрвина в туманную даль.
— Я? Плачу? Почему? Я только говорю тебе: прощай!
Она оставляет его. Удаляясь с каждым шагом, она все свободнее, все выше поднимается от земли, и вот, возносимая неописуемо приятным безразличием, она улетает.
Однако это нечто совсем новое.
Уже не та самая Габриель играет с пространством. Уже не та женщина спит и просыпается в большом доме, где каждая дверь ведет в особую комнату сна или яви. Это приятное безразличие, эта легкость полета принадлежат новому существу, сбросившему коричневое пальто.
Необычно то, что Габриель открыты все пути. Она сама осознает безграничную свободу своей воли. Захотела бы она навестить ребенка — одно ее желание перенесло бы ее к Эрвине. Но не Эрвину ищет она, она ищет нечто более близкое — самое себя.
Так парит теперь Габриель по операционной, где на столе под руками врачей в собственной крови лежит она, Габриель. Парящее существо не связано с лежащим ни любовью, ни страданием; оно ощущает только спокойное любопытство и холодно наблюдает. Парящая Габриель рассматривает привязанную к столу женщину, ее желтое лицо с маленькой белой маской. Она с полной ясностью видит орудующую в ее теле руку профессора, она видит инструменты в его руке и скользкую резиновую перчатку на его пальцах. Она видит кровь, свою кровь, которая по особому устройству — сточному желобку — каплями стекает на кафельный пол. Она видит ассистента, щупающего ее пульс. Она видит подающую инструменты медсестру, та склоняется над ней с пылающими от возбуждения щеками. Утончившимся слухом Габриель воспринимает легкое жужжание вентилятора. Она слышит звяканье пинцетов и звон скальпелей внизу. Она слышит в тишине сдерживаемого дыхания короткие взволнованные команды профессора: