Черная месса
Шрифт:
Габриель понимает: если не удастся разжечь в себе крохотный, слабый огонек, — она погибла навеки.
Молиться? Но все молитвы погашены в ней тяжелой дланью. Имя Христово уже не может всплыть в памяти.
День наступает. Масса движется вперед. Разносчики газет мечутся как угорелые. Город откашливается хрипло и зло. Все пропало!
Тут вспыхивает в ее памяти: считать! Считать! Я ведь должна считать!
Сначала никакого счета! Забыто каждое слово, забыта каждая буква! Со всей силой бьется она в воздушную дверь, преодолевая сопротивление пустоты.
Улица пенится людскими потоками, вытекающими на огромную площадь. Можно вздохнуть свободнее. Асфальт вибрирует,
И вот взрывается что-то в ней свободным криком:
— Раз... два... три...
Тотчас возникает вокруг пустота, и сила числа «три» шквалом подбрасывает ее к небесам.
Первым делом Габриель выпивает большую деревянную кружку молока. Она бросается к кружке, приникает к ней, затем, утолив жажду, пьет медленно, пока солнце, жужжащие насекомые, тени деревьев, сотни парящих образов невесомо раскачиваются вокруг, вызывая неописуемое, звериное наслаждение.
Она берет хлеб, который придвигает к ней бабушка, крошит и жует, внимательно и бессознательно. Это хороший, домашний ржаной хлеб, и все-таки есть в нем другой, более пряный вкус, — сила, что сразу сообщается крови не только удовольствием, но и тонким непосредственным знанием.
Габриель жует не спеша. Безопасность ощущает она как погружение в водную стихию. Она смотрит неподвижными, широко раскрытыми глазами вдаль. Старый, хорошо знакомый сад. Вершины холмов на другой стороне. Вот — местечко под ореховым деревом в невысокой траве, по которой так приятно ходить.
Бабушка перочинным ножом раскалывает скорлупу грецких орехов. Пальцы ее — совсем коричневые. Зеленую кожуру она бросает на землю, орехи — в корзину. Габриель пытается вспомнить бабушку, под чьей суровой опекой выросла после ранней смерти родителей. Бабушка сильно изменилась; можно усомниться, действительно ли это она. Кажется, бабушка стала выше, костлявее; лицо вдумчивее, проницательнее. Часто она выглядит как старая крестьянка, часто — как управляющая большого имения.
Сейчас она очищает новый орех, изящно и тщательно отделяет от ядра тонкую желтую кожицу. Ядрышко она сует внучке в рот.
Габриель с удовольствием пробует сладость ореха. Она сразу замечает, что ее язык наделен новым и сильным чувством вкуса. Ей кажется, что она еще ни разу не ела орехи. Она спрашивает:
— Что это? Что там в этом орехе?
Женщина продолжает раскалывать кожуру смуглыми пальцами.
— Вглядись лучше в это ядрышко, девочка. Каждый орех — голова, мозг! До нынешнего мира существовал другой мир, где обитали высшие существа, тогдашние люди — орехи. Бог разрушил тот благодатный мудрый мир. Но во вкусе ореха что-то от него осталось. Даже масло в их кожице было злой горечью, без которой тоже нельзя было жить.
Габриель очень увлекла эта сказка. С ребячьим любопытством она жаждала больше услышать о природе, о новых, необычных ее свойствах. Однако женщина снова усердно занялась орехами и, не выпуская ножа, неопределенным жестом показала вокруг, будто хотела сказать: «Посмотри сама!»
Габриель видит на столе букет цикламенов. Она нюхает цветы. Она и не подозревала, как терпок этот аромат, — ведь ее обоняние тоже обострилось. Она не только наслаждается, но и понимает духовный смысл наслаждения. Пораженная жизненной силой альпийских лугов, она восклицает:
— Цветы поют!
Лицо женщины не меняется.
— Так вслушайся!
Скорлупки падают на землю, плоды — в корзину, Габриель же вдыхает песню цикламенов:
Мы — порождение гор, Знатнейший род среди всех фиалок. Потому мы гордимся собой. Мы привет шлем друг другу И звеним, если близко живем Между мхов, средь корней, горных сосен, камней. Мы вечно от радости дрожим, Ведь радость нам придает И аромат, и песнь, как всем созданиям. Как радость наша сильна и тиха! Как обострился слух внимающих нам зверей, Так складываем мы наши лепестки В молитвенном внимании, И открываем круглые наши чаши, Чтоб свет и воду в себя вобрать. Благословляем стихии жизни: Влагу и свет! Мы не клянем силы разрушения: Ночь, грозу и мороз! Даже смерть благотворна: Ведь длится она недолго!Со слезами на глазах перестает Габриель слушать нескончаемую песнь цикламенов. Огромная жизнь раскрывается перед нею. Она хотела бы слышать речь всех цветов. Но бабушка берет ее за руку. Они идут по гравиевой дорожке. Травы, кусты, деревья словно созданы не из твердого вещества, а из нематериальных потоков и завихрений красок.
То, что слышится теперь, — не звонкое стрекотание цикад, а звук прилива света, отражаемого землей и травой. Ведь свет — не спокойно господствующая стихия, а кристаллический ливень. Габриель держит ладонь против солнца. Она знает, что кровь — тоже медленно и густо текущий свет, омраченный только тенью сердца.
Она начинает охоту за тайной: что такое кровь? В крови этой женщины они — Эрвин и Габриель — когда-то крепче были сплетены тесными узами, чем в крови их родной матери. Но именно бабушке так тяжело об этом рассказывать. Все-таки с губ Габриели срывается:
— Это ведь дурно, что я так люблю Эрвина?
Бабушка молчит и грустно смотрит на нее. Габриель защищается, пытаясь объяснить необъяснимое.
— Когда растут вместе... Я думаю его мыслями, дышу его дыханием, предчувствую его желания... Я ощущаю каждую его дрожь, о которой Юдифь и не догадывается... Какая фальшь в этих словах: «Я его люблю»!.. Ведь все намного проще... Наши волосы пахнут одинаково... Цикламены тоже любят друг друга... Разве это дурно?.. Если б мы росли на деревьях, в этом не было бы ничего плохого...
Старуха осуждающе кривит рот. Но Габриель не может успокоиться:
— Бабушка! Если бы он остался бедняком, я была бы счастливейшим человеком на свете. Но он продал себя и предал. И самое скверное: он перестал быть самим собой, и потому я тоже не такая, как раньше. Он не говорит больше своими, нашими словами; он говорит — подумай только! — совсем по-берлински! То, что он смутился, — это я могу ему простить. Но простит ли его Господь, что он не остался самим собой, а превратился в такого ненадежного, неуверенного и подавленного человека? Ах, он был моей гордостью, образцом для меня! Я ждала, что он покорит мир звуками н а ш е й скрипки. Но теперь он скачет как сумасшедший и скребет струны, по воле Юдифи, на скрипке Юдифи. Ведь эта женщина доверху наполнила его своим черным маслом. Она — желтая кожура, злая горечь в орехе, и ядро уже на вкус ядовито. Сделают ли все эти чужие женщины своим маслом мужчину ядовитым на вкус?