Черная месса
Шрифт:
Он принял позу уставшего старого комедианта и принялся цитировать первые терцины «Божественной комедии».
Я должен привести здесь одно воспоминание. Во время войны прибыл я однажды в Гемону, маленький городок в венецианских Альпах, где находилось командование австрийского корпуса. Как путешествующий в одиночку солдат, который ищет свое подразделение, — следовательно, везде оказывается не к месту, — я не нашел пристанища в реквизированных квартирах города. Вечером я прогуливался за городом и очутился в большой крестьянской усадьбе, где меня приняли весьма приветливо. Как ни странно, усадьба осталась не реквизированной. Мне предоставили — это казалось чудом, — собственную отдельную комнату со свежей постелью, которая подошла бы и генералу; так что я все
Тогда, в крестьянской комнате Гемоны, впервые ощутил я гордое волшебство латинской крови.
И теперь, после многих лет, я снова слышал эти терцины — из уст Саверио. Но в актерской, пустой декламации не было ничего, кроме дешевой банальности, которая только раздражала, — прямое доказательство иностранного происхождения, даже прискорбной расовой ущербности. Только что он говорил о своей необразованности. Теперь он хотел — вполне в своем духе, — громогласным выступлением убедить меня в противоположном. Я почувствовал в тот момент, что несчастье его — в сфере телесно-физической. Но такого рода ощущения затруднительно обосновать. Он закончил декламацию и вывел заключение:
— Что мне до ада, чистилища, рая? Я хочу услышать о лесе, о «selva oscura» [49] , о лесе, в котором все искажено, извращено, где каждый шаг ведет в безысходность; такой лес вы и сочините нам, дорогой мой...
Он сел, тяжело дыша. Терцины вымотали его до предела. Его глаза, как я теперь заметил, были необыкновенно маленькие и глубоко посаженные. До сих пор он не курил, но теперь он взял сигарету. Он вытащил из портсигара русскую папиросу движением торопливым и виноватым, будто нарушал торжественное обещание. С этого момента он курил беспрерывно. Он посмотрел на меня как заговорщик, всем существом своим наслаждаясь ароматом табака.
49
Зд. — сумрачный лес (ит.), цитата из второго стиха первой песни «Божественной комедии» Данте Алигьери: «Я очутился в сумрачном лесу» (пер. М. Лозинского).
— Вы, — я это заметил, — крайне легковерны. Впрочем, верьте во что хотите.
Здесь, подле этого человека, меня подстерегала какая-то болезнь, какой-то недуг. Вероятно, он что-то заметил, так как вдруг сделался грубым:
— В двадцать и тридцать лет человек не должен обладать талантом. Знаете ли вы, как талант отравляет человека? Что означает весь успех нашего гения, нашего прославленного гостя? Его бездарность, скажу я вам. Она закаляет, дает энергию, как продолжительные холодные ванны. В двадцать лет этот человек наверняка был пустым зубрилой, и еще сегодня любая ерунда требует от него полной самоотдачи. Однако он знает свое место! Художник, художник, художник! Он ни часа не прожил по-настоящему. Но от этого работяги исходит завистливая ненависть и высокомерие...
Он в ярости вскочил и театрально ударил себя в грудь, как бы указывая на сердце:
— У каждого — своя дарохранительница!
Какая-то догадка забрезжила во мне. Я подошел к Саверио вплотную:
— Я убежден, что в вас еще есть сила. Портрет, который вы сегодня показали, или, лучше сказать, спрятали, доказывает это...
Он посмотрел мимо меня:
— Так вы действительно верите, что я не только агент по антиквариату, et cetera?
Саверио вяло всплеснул руками; он, кажется, боролся с собой:
— Я могу вам доказать...
Он обогнул письменный стол, внезапно остановился и яростно выдернул из выдвижного ящичка желтую брошюру. Протянул ее мне и воскликнул:
— Каталог выставки!
Однако едва я взял брошюру в руки и хотел прочитать название, он снова выхватил ее у меня. Тот же порыв, та же игра в прятки, как в манипуляциях с картиной. Случаю, однако, было угодно, чтобы титульный лист при этом наполовину оторвался, и я держал в руке кусок плохой, неровной по краям бумаги, на котором осталось только место издания (Париж) и последний слог имени Саверио, который совпадал с окончаниями множества других итальянских фамилий. Этот фокус доставил ему необычайное удовольствие. Он подсмеивался надо мной:
— Вы прочитали?
Я подставил ему лоб для щелчка и солгал:
— Я прочел ваше имя на титульном листе.
Он смеялся:
— Значит, все в порядке.
Однако я уже не мог сдержать злость. Он не должен так легко выиграть.
— Для меня было бы величайшей радостью увидеть ваши новые работы.
Он все еще смеялся.
— Кто вам сказал, что я художник или когда-нибудь им был?
— Вы сами рассказывали о заказе в Арозе.
— И вы думаете, что я поеду в Арозу?
— Почему я должен в этом сомневаться?
— И вы принимаете эти чемоданы за багаж, готовый к поездке?
— Разумеется! Иначе они не стояли бы в гостиной.
Тут в лице Саверио появилось что-то лисье и лживое, какое-то отвратительное торжество. Он подбежал к багажу, схватил несколько сумок и одной рукой легко отбросил на середину комнаты. Сумки раскрылись, чемоданы были пусты, подкладка вывернулась.
Тут я схватил его за руку.
— Зачем вы это делаете? Кого вы мистифицируете?
Лисье выражение на его лице еще заострилось. Он действительно выглядел как обычный посредник. Его толстая нижняя губа дрожала:
— Кого я мистифицирую? Вы же сами видели мою картину и ее расхваливали. Зачем я это делаю? Спросите Лунхауса! Ваш друг Лунхаус всё знает. Все всё знают...
Саверио не кричал, даже не повысил голоса, — как раньше, когда швырял чемоданы. Но случилось то, чего я никогда ни у кого раньше не видел. Без видимой причины лоб его стал совсем мокрым, по щекам все быстрее бежали крупные капли пота, даже черные волосы увлажнились. Это было сильное, странное потовыделение. Если можно так сказать, плотное тело мужчины плакало всеми порами. Сам он, казалось, ничего не замечал. Неожиданно грубовато он сказал:
— Жаль, что вы намерены меня оставить!
Несмотря на столь резкое прощание, я лишь с нечистой совестью решился покинуть его в таком состоянии. Как Саверио проведет этот вечер в одиночестве?
Я не обиделся на него за оскорбительное расставание.
Однако он снова превратился в приглаженного завсегдатая салонов, стал упражняться в любезностях, помог мне надеть пальто, проявил обеспокоенность — доберусь ли я благополучно до дома. Наконец он проводил меня до лестницы. Тут вновь иная его ипостась забрезжила сквозь маску: