Черная обезьяна
Шрифт:
Но я как-то заметил, спросил: «Ты что, рисуешь?»
Он, наверное, думал, что в нынешних обстоятельствах положительный ответ на этот вопрос при некрасивом раскладе может прозвучать так же, как признание в том, что ты до четырнадцати лет носил колготки.
Верисаев невнятно покрутил головой, вроде как отрицательно, но какое тут отрицание, когда у тебя полпосылки разноцветных карандашей. Погрызть их, что ли, прислали ему. Просто он хотел, чтоб я отстал со своим интересом и больше не лез.
А зря ведь. Если
Мысленно разогнавшись, я пошел дальше и решил посмешить дедов карикатурами на офицеров, но потом подумал, что на хер, на хер, стуканут ведь. Замполит тоже может раскрасить меня гуашью, как мону лизу.
Никаких карикатур — только бабы, мечтал я, как дурак, почти весь первый год, даром что рисовать не умел ничего.
— Духи, строимся, — скомандовал дед Филипченко. — По ранжиру, весу, жиру!
Встать верно по этой команде было некоторой проблемой — дедам всякий раз один дух казался чуть полегче другого, хотя позавчера было наоборот, его выбивали из строя пинком, и он метался, пытаясь верно сопоставить свой ранжир с теми, кто уже нашел свое место.
Художника тоже пнули, но он, вылетев, затупил, куда надо встроиться, и встал на прежнее место.
Деды только посмеялись.
Таких, как Верисаев, называли «суициды».
Художника гнобили, но мне всегда казалось, что как-то в меру. Если получали все — он получал со всеми. Если выбирали для мук человеческих кого-то одного, то на Верисаева выбор падал реже, чем на остальных; а его третировали, скорей, смешно, чем больно.
Началось с того, что на построении кто-то захерачил кирпичом в железный ангар, и тут же какой-то невидимый шутник в строю произнес отлично поставленным голосом:
— Камень в ангар кинул я, рядовой Верисаев!
— Рядовой Верисаев! — рычит ротный.
— Я!
— Три шага из строя! В чем дело?
Или в казарме кипеж, ночная драка, вдруг появляется офицер, все немедленно рассыпаются по шконкам. Офицер орет, какого на хер хера, и тут в полной тишине, с дальних нижних мест, раздается чей-то четкий голос:
— Истреблял дедовщину на корню я, рядовой Верисаев!
— Рядовой Верисаев! — разевает рот офицер.
— Я! — отзывается полуживой Верисаев со слезой в голосе.
Летом на пережаренном мягком асфальте у столовой кто-то умудрился выдавить надпись: «Офицерьё, идите на хуй, долбоёбы! Рядовой Верисаев».
Меня во всей этой истории более всего поразила отмененная в глупой печати буква «ё»: с двумя, как положено, аккуратными точками — и тем похожая на глазастого лягушонка.
Что до офицеров, то всякий из них, само собой, догадался, что это не Верисаев написал. Но замполит всё равно смотрел на Верисаева так, словно тот узнал про него что-то нехорошее.
Тем временем мы из-за его пилотки приняли упор лежа на кулаках и постояли так, пока дед Филипченко, пребывающий в хорошем настроении, пересказал остальным старослужащим содержание одной замечательной кинокартины. Вообще он был немногословен, но когда кто-то делает упор лежа, можно ведь изменить привычке. Верить его хорошему настроению никак не стоило.
Филипченко славился одной невинной забавой, которую я пару раз наблюдал. Неведомо как попавшим в расположение части городским малолеткам, с восторгом глядящим на воинов, Филипченко показывал штык-нож и просил принести в обмен на реальное орудие убийства батон колбасы. Принесенную колбасу он забирал, а за штык-ножом просил подойти ну, скажем, завтра.
Помучив до свиристенья в суставах кулаки, до паралича мышц — грудные клетки и до неудержимой дрожи — локти, мы поднялись и еще немного постояли на одной ноге, согнув другую в колене.
Развлеченьем нам в этом состоянии служили веселые истории в исполнении другого — гнусавого, шепелявого и картавого, зато размером два на два — деда. Осознать смысл произносимого им казалось невероятным — с тем же успехом можно было ссыпать, скажем, в ведро десятка два букв из нашего алфавита, поболтать их там и потом громко вытрясти на пол. И будет вам очередная веселая история, главное — самому заразительно смеяться, пока сыплются буквы.
Дед Филипченко добродушно предложил нам сменить ногу, а шепелявый вытащил откуда-то два женских чулка. Только тут я стал постигать, что он хвалился, как в самоволке кого-то стремительно поимел, и вот даже принес в качестве доказательства чулки.
Еще у него обнаружилось два черных носка.
— Я не понял, — без улыбки спросил Филипченко, — ты кого там все-таки снял, что оно у тебя носит и чулки, и носки сразу? Или это на четырех ногах ходит?
Смеяться, стоя на одной ноге, неудобно, кстати. К тому же за улыбку можно получить удар под колено, и тогда можно будет посмеяться, ударившись оземь, но в птицу, как в сказке, не обернувшись.
— Не пойду же я к бабе в портянках, — спешно пояснил шепелявый, произнеся всё это одним длинным словом. Чтобы разобраться, я еще с минуту мысленно пилил это слово на предлоги, местоимения, глаголы и существительные во множественном и единственном числе.
Шепелявый трепал и мял в больших руках чулки с носками и продолжал что-то молоть на своем шепелявом языке.
Левая нога затекла и стала на удивление нестойкой. Странно, думал я, отчего на двух ногах можно не напрягаясь простоять час, а на одной и минута невыносима.