Черная обезьяна
Шрифт:
Да?
Мозг взрывается от ужаса! белые звезды гаснут! рушится об голову, как бетонная витрина, кромешная тьма! истекает сливочное масло! — а он с картонкой ловит блик, и у него чешется нога, а почесать некогда.
…но и эта рыжая, сколько я ее ни вызывал, ничего не хотела делать, я из последних сил цеплялся за ее космы, руки выкручивал, не отпускал, потом заметил вдруг, что у нее веснушчатые плечи, и так муторно стало.
Я резко убрал голову от поручня, о который упирался, — висок нудно ныл.
Помню, было мне семь
— Пойдем покажу чего.
Его «чего» ничего хорошего не обещало, от этого было еще интереснее.
Влезли в кусты, Гарик вытолкнул меня вперед, я увидел мертвую свинью, кажется, она была без головы, я не успел рассмотреть — сразу отвернулся. На свинье, на ее теле, на боку почти ровным кругом, густой нашлепкой копошились несколько сотен опарышей. Они шевелились непрестанно, и это их шевеленье…
…нет, я не могу даже сказать.
Я, да, отвернулся и поспешил под смех Гарика обратно из кустов, еле сдерживая рвоту.
Эти опарыши — их трение — я только и вижу в последние годы, когда воровато смотрю в мельтешащий экран.
Отвратительные немки, говорящие на своем отвратительном языке. На нем только алгебру можно преподавать в школе для недоразвитых.
Белесые скандинавки, с припухшими где надо и не надо телами, бестолковые, словно не знают, что с ними делают, зачем, но и не удивляются этому — ну делают и делают, мало ли что.
Латиноамериканки, которые каждый раз норовят превратиться в трансвеститов и испортить настроение на весь уикенд.
Польки — какие-то всё время неумытые, будто их нашли на вокзале. И развороченные так, словно каждая спала не с мужчиной, а с юности жила с оглоблей и любила ее.
Японки, играющие в одну и ту же игру, — каждая тупит взор, как будто ничего этого не видела никогда, и тут вдруг появляются сорок бодрых самураев и быстро удивляют ее сорок раз подряд прямо на лицо.
Наши, с их кисломолочными телами, не знавшими солнца, с их мерзейшей претензией на душевность, которая разъедает любой разврат.
И речь у нас еще хуже, чем у немцев. «О, какой у тебя член». Член у меня? Сука, у меня пулемет Калашникова модернизированный, сейчас я башку тебе расшибу. Беги отсюда быстро, считаю до тринадцати. Нет, до семи, а то убежишь.
«Твари все, — шептал я, пробираясь к выходу, сделав девять полных кругов. — Твари!» Хотя сам уже знал куда шел, к кому.
Тут недалеко.
Надеюсь, она все-таки не сменила место работы. Сейчас выскажу ей всё.
Побродил по вокзальной площади, пряча глаза от полицаев, но они это сразу секут, меня дважды останавливали, сверяли паспорт с недовольной и одновременно слегка подобострастной личиной, у личины всё еще ныл и ныл висок. На третий раз по бугристому лбу я узнал знакомого прапора, который… ну, тогда с Оксаной помог.
— Старшой, а Оксана работает, не знаете? — вежливо поинтересовался я, получая паспорт назад.
— Какая Оксана? — спросил он, тряхнув почти бордовыми щеками.
— Здесь работала. Девушка, — я кивнул головой в ту сторону, где встретился с ней впервые.
— Я тебе что, сутенер? — злобно ответил он. Один его напарник ухмыльнулся, другой смотрел на меня так, словно собирался повалить на асфальт и забить ногами насмерть.
— Нет, — ответил я, подумав.
— Нет, блядь, — передразнил старшой и пошел.
Тот, что хотел меня забить ногами, еще некоторое время стоял рядом со мной, у него подрагивало то одно веко, то второе.
— Ее убили, — обернувшись, сказал старшой громко.
Я обошел этого, с неврозом, и догнал старшого.
— Кто? — спросил я, пытаясь взять его за рукав, но при этом к рукаву не прикасаясь, потому что помнил, что нельзя.
— А чего? — спросил он таким тоном, которым мог бы сказать, например: «…Ты козлиный помет!»; но наши постовые всегда разговаривают только так, и я не удивился.
Я облизнулся и не нашел никаких слов во рту.
— Как про жену спрашиваешь, — хмыкнул он. — Ее сутенеры мочканули. На квартире тут неподалеку.
— За что? — шепотом спросил я.
— Загрубила им чё-то. Моя смена их задержала, черножопых. По горячим следам, — сказал он, и в его голосе послышалось удовлетворение. — Иди другой вставь, — посоветовал он.
Из-за железного забора, сжимая время от времени холодный прут, я следил, не появятся ли мои.
Зайти никак не мог: казалось, что все знают обо мне, всё знают про меня.
Начали подходить взрослые особи, зазывать своих: и то один двуногий кутенок, ликуя, выбегал из толпы, то другой.
Тех, кого искал я, не было нигде.
Может, их наказали, и они в группе сидят? Старая уборщица там ворчит, кубики разбросаны, пустые окна, подоконники белые.
Или что еще может случиться? Еще что случается? Какие случаи случаются еще?
Пляшущими руками полез в карманы, так размашисто, словно у меня их, этих карманов, штук шестнадцать повсюду, а не четыре. В одном нашел свой мобильный с такими стертыми цифрами, словно с начальных классов решаю на нем примеры.
На какую букву она у меня была записана? На имя? Может, как жена она записана на букву «ж»?
Нет ничего на «ж».
Или на «с» как «супруга»? Кажется, есть такое слово «супруга».
— Или сразу и на «с» и на «ж» как спутница жизни, — предположил я вслух, листая телефонную книжку, то прыгая с «а» до «э», до «ю», до «я», то подолгу топчась на сонорных.
Наконец, нашел — это было имя ненастоящее, смешное, выдуманное мной когда-то, быть может, в Средние века, когда сознание человека еще было цельным, иерархическим, когда самый язык еще излагал понятия, а не извращенные модернизмом представления о понятиях, каждое из которых только и может, что быть целью для пересмешничества.