Черная вдова
Шрифт:
– Боишься? – спросил Уразбай. – Я слыхал, Русь крепка.
Олег потемнел.
– Крепка. Храбрых у нас – даже в избытке. Тать у ворот, а мы и в ус не дуем. На печи лежим, сказки слушаем – про удачливых дураков и глупых царей, про чертей и смелых богатырей. Брагу пьем да бахвалимся: я – ста да мы – ста. Уж мы так врага, уж мы этак. Пока не умоемся кровью. Потом виноватых ищем.
Помрачнели. Догадались – великой хворью хворает Русь, славная при Святославе. И, видно, тяжко сносит в сердце ту хворь Олег, русский человек, если со столь ядовитой горечью отзывается о
…Бахтиар с благодарностью слушал славянина. Хорошо, что здесь, рядом с тобой, сидит, ведет разговор человек понимающий, разумный, по-доброму грустный – похоже, как и Бахтиар, не однажды битый суровой жизнью. Это – друг.
Перед ним стократ просторней, чем до сих пор, раздвинулся видимый круг земли. Он представил сотни городов и тысячи селений – каменных, деревянных, глинобитных. И тысячи тысяч людей. Смуглых. Желтых. Светлокожих. Говорящих на несхожих наречиях, но занятых сходным до мелочей человеческим делом. Всякому нужен дом, хлеб и смех. Нужна любовь. Мир один, люди одинаковы.
Но вот в раздумьях Бахтиара из мглистых восточных степей хлынули на закат толпы лохматых конников с хвостами на копьях. И дрогнули руки работающих. Заспешили под защиту зубчатых стен караваны. Затаили дыхание народы, испуганно приглядываясь к новым гуннам.
Орда Чингизхана оказалась сильнее прежних – невеликих, медлительно, с оглядкой, короткими наскоками внедрявшихся в толщу чуждых племен. Наверно, потому, что жила лишь сегодняшним днем. Варваров не томила забота о будущих летах. Они отмели как ненужный до них накопленный опыт приязни и общения непохожих. Думы их не отличались сложностью и простирались не дальше первого холма, торчащего впереди.
Быть может, предводители татар и мечтали на досуге о торговых и прочих связях, оседлой жизни в городах, белых царских дворцах с поэтами и звездочетами. Но ближайшая цель этих пастухов была простой и ясной до ужаса – резать и грабить. И пасти скот на развалинах.
Они явились со своей неприкрытой дикостью, дикарской дружбой и сплоченностью, упрямством, жестокостью и детской забывчивостью чуть ли не прямо из тьмы первобытных времен.
Жизнь остановилась.
Какую мощь могли выставить народы против черной всепоглощающей лавины, что зловеще растекалась по солнечному лику равнин? Одиночную храбрость и совместную беспомощность.
Тупой и свирепый всемирный Таянгу, оскалив зубы, ослепил людей блеском серебра, усыпил их сказкой о богатствах и расколол на крохотные общины и секты. Разрубил государства на княжества, княжества на уделы. Отсек от души душу, раскидал по малым крепостям и, довольно усмехаясь, рассыпал между ними горячую золу вражды и отчуждения. И когда над землей навис кривой меч великого убийцы, люди вдруг очнулись разделенными – каждый в своей глухой скорлупе, на своей особой меже, со своей, неприкосновенной для других, коркой хлеба в трясущихся от
Жутко сделалось Бахтиару. Взлет, вызванный речью Олега, минул, Бахтиар потускнел, как и сам Олег.
Одно дело – слова и другое – дела. Между добрыми намерениями и их исполнением не всегда лежит просторный мост, и первый порыв еще ничего не значит. Есть разум, добрая воля, желание перемен, но есть и лень, косность, трусость, боязнь потерять нажитое. Мало кому живется сладко на земле, но и мало кто отрешится от слепленного им гнезда и осмелится восстать против гнетущих порядков. Человек терпит. Мертвой хваткой держит людей за горло железный век, и нет сил свергнуть красноглазое чудовище.
Без слов стояли люди на башне, и тенью от крыльев грифа легла на их лица печать обреченности.
– Ладно, – встряхнулся Олег. – Чего уж тут! Еще Святослав сказал: «Мертвые сраму не имут».
С востока дул режущий ветер. Крепость казалась кораблем, рассекающим волны. На угловой башне, как на носу корабля, стояли, подставив грудь ветру, два сарта, кипчак, булгарин и русский – стояли и готовились к буре дети народов, чьей доле предстояло долгие годы биться и задыхаться под копытами диких татарских коней.
Гайнан-Ага скучал у костра, сушил одежду, намокшую во рву. Костер пылал во дворе богатого дома. В этом доме, покинутом хозяином, разместились Орду-Эчен и Чормагун.
С тех пор, как булгарин явился в лагерь, ему досаждал негромкий, но надоедливый, какой-то скрежещущий, хрипловато звенящий визг, слышный отовсюду. Обычные звуки стана – голоса людей, топот и ржание лошадей, обидчивый верблюжий плач – возникнув, смолкали, сменялись другими, а эти – острые, сверлящие зуб – не стихали. Прислушавшись получше, Гайнан догадался, откуда они берутся. Татары точили острия стрел.
– Жди, – приказали булгарину.
Он ждал.
Он знал – здесь надо терпеть.
По ту сторону костра дремал, прислонившись медной скулой к стоячему копью, вислоусый страж. Из-под спящих глаз татарина свисали пухлые мешки. Гайнан приметил – кочевник болен с похмелья.
И всякий, кто приплетался сюда, заученно шаркая на ходу пилкой по наконечнику стрелы, или убредал восвояси, был изжелта-бледен с перепою. Кисло морщился, тщился подавить тошноту, судорожно икал, молчал, точно истукан; изредка перетычутся степняки двумя-тремя словами сквозь зубы и опять уходят в себя, в тяжкую хворь хмельную. Весь лагерь шатался, хрипел после вечерних возлияний. Но нигде – ни справа, ни слева – не слышал Гайнан пьяных криков, шума пьяных драк. Спокойствие.
– Обогрелся? – К огню, покачиваясь, подсел широколицый человек с черным крестом на лбу. Тот, который принял от булгарина письмо Бурхан-Султана к Чормагуну.
– Ты – неверный? – сердито спросил Гайнан.
– Как это – неверный? Для себя я верный. Христианин. Последователь батюшки Нестора, сирийца. Прочие христиане не признают – мол, ересь, ну и ладно, пусть. Нас много. И татары есть христиане – мерке и кереиты. Я-то уйгур. Грамоту знаю, потому и служу писцом. Татарская грамота – уйгурская.