Черняховского, 4-А
Шрифт:
(Ох, бедный многоликий Володя! Бедные мы все…)
В доме Володи я познакомился ещё с двумя членами его семьи, которых раньше не знал: с его женой Региной и молодым слюнявым боксёром Брюсом. Ну, о Брюсе что говорить? Собака — этим всё сказано, по крайней мере для меня, и относится к тем существам, о коих не нами безжалостно написано в Книге на все времена, что они «бессловесные, водимые природой, рождённые на уловление и истребление». Впрочем, почти то же самое, прямо и косвенно, можно отнести и к нам, человекам. (И словосочетание «человечья жизнь» в смысловом значении ничем
С Региной у нас довольно быстро установились дружеские отношения, весьма доверительные. Настолько, что поначалу это меня даже несколько удивляло, хотя, благодаря давней дружбе с Милей, с Полиной, Соней, я был к такому достаточно привычен. Ей явно не доставало сейчас близкой подруги, на чьё место я и был поставлен, и поговорить с этой подругой было о ком, на кого пожаловаться. Если оставить в покое власть, то, конечно, на Володю. На обе эти субстанции жалобы были прямые, резкие, вещи, при этом, назывались своими именами, которые звучали весьма сочно и выразительно. Регина за словом в карман не лезла.
Выступать адвокатом власти я никакого желания не имел, Володю же защитить пытался, и не только потому, что мужская спайка, единство и всё такое, нет… Мне претил неизменный обвинительный уклон Регины: ну, прямо ничто не могло оправдать Володю — он был виноват решительно во всём, даже в плохой сводке погоды на завтра. Никаких скидок ему не предоставлялось.
Хотя жалко Регину было ужасно. Она воистину мучилась денно и нощно, без выходных, отдавая этому занятию мысли, силы, даже красоту, которой природа её не обделила. (Кончилось это достаточно плохо для обоих, но пока ещё до финала было далеко.)
А между тем, Володя — сужу, естественно, со своей колокольни — был неплохим семьянином, если иметь в виду заботу о семье и поведение дома. Мне и не снились такие терпение и спокойствие — то есть характер у него был достаточно мягкий и уживчивый. Так что же терзало Регину? Ревность. Самая обычная… Нет, не обычная. Потому что вырастала не просто из сомнений в его любви и преданности или из подозрений в привязанности к кому-то другому. Я даже начинал предполагать, что как раз именно в этом ни сомнений, ни подозрений у Регины не было, а было всепоглощающее чувство собственности и такое же опасение, даже безумный страх, что оно, это чувство, ежедневно, ежечасно подвергается надругательству, осквернению.
Иными словами, она не страшилась, что он уйдёт из семьи, предпочтёт кого-то другого — на этот счёт она была сравнительно спокойна. Боялась же иного: того, что он перестанет быть тем, кто создан исключительно для неё и предназначен только ей. (Собственно, как и предписывает брачный религиозный обряд.) При этом она не была ни верующей, ни собственницей в полном смысле слова — требовательной, властной, жадной, капризной. Ничуть. Её чувство владения, как я понимал, носило отнюдь не практический характер, а было исключительно внутренним, душевным, как бы теперь сказали, виртуальным. С ним, с этим ощущением, ей было хорошо, спокойно, а без него — одиноко и страшно. Брак, видимо, был её верой, её религией.
И своя правда у неё, безусловно, была. Со своих максималистских позиций. Но в
Все эти благоглупости я совершенно искренне начал излагать Регине, когда почувствовал, что наши отношения могут это позволить, и она слушала, не соглашаясь ни с одним моим словом и довольно резко возражая. Но я не отступал. Мне казалось, я не столько пытался защитить Володю, сколько хотя бы немного оградить саму Регину от тех накатов и надолб, которые она для себя возвела…
Подобным образом я кудревато витийствовал — хорошо поевши, так как Регина была отменной хозяйкой, и понимая всю тщету усилий: ведь по сути она права в своих требованиях и желаниях, и трагедия в том, что они так же невыполнимы, как истошные призывы к всеобщему равенству и братству и к такой же справедливости.
Что касается Володи, он, конечно, изнывал от её ревности, жаловался, что она замкнулась в себе, стала скупа на ласки; что у неё, по существу, нет подруг — возможно, именно оттого, что сразу же начинает их ревновать… Но мать она прекрасная, хозяйка тоже, ничего не скажешь. И очень неглупый, тонко чувствующий человек… Последнее я и сам уже понял…
Ну, почему так получается? Как начнёшь рассуждать о самых насущных вещах: о якобы справедливых и несправедливых войнах; о том, чья правда правдивей, а чья свобода свободней; или чья религия святее и чей народ лучше… А ещё — кто виноват в том, что пропадают чувства, — мужчина или женщина?.. Как начнёшь разглагольствовать обо всём этом, обязательно скатываешься в то, что называется демагогией, и сперва воображаешь, что всё идёт прекрасно, и она тебя выручает, но вскоре видишь, как движешься по замкнутому кругу, откуда нет выхода… А если кажется, что есть, то он обязательно ложный, искажённый — не для тебя, так для других…
Почему? — задал я себе вопрос. Ответ, по-моему, столь же прост, сколь безотраден: потому что мы органически не в состоянии (только никак не хотим этого признать) на очень и очень многие существенные вопросы найти утешительное для всех решение. Ибо это невозможно. Однако тщимся — и демагогия, приученная к одностороннему, то есть по сути лживому, истолкованию понятий и к преднамеренному их извращению, вроде бы помогает в этом.
Чем я сейчас и занимался, каковое занятие с радостью и облегчением бросаю, тем более, что получил уже от Володи обещанный рассказ и собираюсь поместить его на этих страницах…
— Это, собственно, не рассказ, — напутствовал он, — а, скорее, беллетризованный очерк. Да считай, как хочешь, а я добавлю только одно: для меня в нём всё очень серьёзно… Меня так проняло… В нём идёт жизнь, параллельная нашей… если можно этот кошмар называть жизнью… Там такие судьбы… сжатые, по существу, до нескольких стихотворных строчек, которые не всегда и поэзией назовёшь… Впрочем, как их назвать, тоже не имеет никакого значения…
3. СТРОКИ СУДЕБ[2]