Черняховского, 4-А
Шрифт:
Взять, хотя бы, тот случай в госпитале в Махачкале, где лежал после осколочного ранения в ногу. В палате у них целые дни бубнило радио, и дикторы хорошо поставленными голосами беспрерывно сообщали о потерях у немцев — в живой силе и технике. А наши в те дни и месяцы всё отступали да отступали. Один из раненых, сержант-связист, пожаловался однажды медсестре: мол, немцы столько уже потеряли, у них ни одного фрица и ни одной винтовки не должно остаться! Почему же мы тогда всё драпаем? А?..
Примерно через неделю дежурный врач сообщил этому раненому, что его переводят в другой госпиталь. Но мы видели: увозят его не санитары в кирзовых сапогах, а какие-то мужики в хромовых. И не в санитарной машине, а в той, какую «чёрным вороном» принято называть. Ну, а потом, по слухам, непроверенным, но точным, стало известно: этого сержанта судил военный трибунал и дали ему десять лет заключения
…Воздух пахнет, наверно, весной,
Звонко падают с крыши капели.
Я лежу в одиночке сырой,
Пригвождённый к тюремной постели…
Я лежу, а решётка окна
Режет небо моё на кусочки,
Я лежу, и молчит тишина
Моей узкой сырой одиночки…
Н.Д. (Отдельный лагпункт Кишлы, 1944)
Эти строки В.П. услыхал уже в доме отдыха, лет через пятнадцать после войны, от старого человека, который рассказал ему, что давно собирает стихи, которые писали заключённые наших тюрем и лагерей… Услыхал — и в памяти возник тот самый госпиталь и тот самый сержант, чью фамилию он позабыл, и подумалось, что такие стихи вполне мог бы написать тот парень, если выжил, конечно. Он и тогда, на больничной койке, чего-то сочинял…
И ещё перед глазами В.П. появились ворота немецкого концлагеря для наших военнопленных на окраине Георгиевска, ворота, возле которых после взятия города советскими войсками только охрана сменилась — вместо немцев на вышки влезли наши, а заключённые так и остались: теперь их будет проверять наша контрразведка «Смерш» («смерть шпионам»).
И — вспоминать, так уж вспоминать — память подсказала: город Майсен на реке Эльбе, под Дрезденом. Война только-только окончилась, В.П. попадает на знаменитую фабрику саксонского фарфора, существующую с начала XVIII века. Немцев там, конечно, нет, но, к его удивлению и некоторой радости, он наткнулся на нескольких русских девушек, шикарно одетых, так ему, по крайней мере, с непривычки показалось, и совсем не испуганных, а весьма бойких и приветливых. Это были так называемые перемещённые лица, и они работали тут уже несколько лет у немцев. Поскольку в эти победные дни воинская дисциплина заметно ослабла, старшина В.П. и несколько его однокашников могли позволить себе незамедлительно, здесь же, в директорском кабинете, уставленном драгоценными фарфоровыми изделиями, бурно отметить победу и встречу с соотечественницами. Он плохо помнил, как попал обратно в расположение своей части, однако всё закончилось благополучно. Для него, но не для девушек: уже через пару дней до них добрались полковые «смершовцы», и от их «шикарных» нарядов и счастливых лиц остались лишь воспоминания. В.П. узнал об этом, когда его вызвали в «смерш» и попытались сделать чуть ли не очевидцем того, как «эти немецкие подстилки продавали родину и свою девичью честь». Однако ему, и его напарникам, удалось отбояриться: они без особого труда убедили смершовского косоглазого капитана — в сущности, славного малого, к тому же, не дурака выпить, — что подрывной деятельности девушек они видеть никак не могли, а что касается девичьей чести, то было, чего уж тут… Только её совсем не продавали и не покупали, а исключительно по доброму согласию… Но девушек, всё равно, замели…
После демобилизации В.П. снова пошёл учиться — только не в Нефтяной, куда поступал ещё перед войной, не имея ни желания, ни способностей становиться инженером, а в Университет на филологический. Он ощутил — так ему, по крайней мере, стало казаться — острую потребность не только читать написанное кем-то, но и писать самому, а для этого, решил он, нужен толчок — нужно познакомиться с основами литературы как средства постижения действительности и выражения человеческого сознания, а также формирования художественных образов — и всё это с помощью слова. (У него издавна была тяга к наукообразному толкованию терминов и явлений.)
Итак, учиться он начал, а на что жить? Туго, конечно: мать зарабатывала немного, однако вскоре он стал давать частные уроки русского и литературы — готовил к экзаменам, а ещё пенсию ему платили по ранению. Только, чтобы её получить, уходила уйма времени: жуткие очереди в сберкассе из-за этих 35-ти рублей и такие же — в поликлинике на переосвидетельствование. (Тьфу, не выговоришь!)
Во
Он сидел в зале, слушал выступления профессоров, доцентов, аспирантов, даже электрика и пытался утешить себя мыслью, что эти солидные, убелённые сединами люди говорят ведь всё, что им прикажут, осыпают обвинениями и проклятьями своих коллег и добрых знакомых, с кем, наверное, не одна рюмка коньяка выпита и не один экзамен принят, — а что уж с него взять, с бедного студента… К тому же, клялся он себе, я, в отличие от них, ни одной фамилии не назову, не дождётесь… Буду говорить так… вообще… демагогию разводить…
К счастью, присутствующие так увлеклись обличительными речами, что для В.П. просто не хватило времени…
Нельзя ручаться, потому что в этом маловато логики, но, тем не менее, весьма вероятно, что именно с той поры в душе у В.П. ещё больше окрепла безрассудная мысль, что он, всё-таки, должен писать. Да! Обо всём и обо всех! О фанатичном трансе детства и отрочества. О лёгкой оскомине сомнения в юности. О возвращении недолговечного чувства безоглядной веры в годы войны и о твёрдом и радостном ощущении тогда своей нужности и причастности… О нечастых срывах в неверие и отчаяние. Об удивлённом разочаровании, или разочарованном удивлении первых послевоенных лет и о постепенном переходе от всех этих недолговечных ощущений к длительному и мучительному осознанию лжи и фальши и к неприятию их. О сердитой и беспомощной иронии как средстве защиты, о тоскливом чувстве безнадёжности… И ещё о страхе. Который стал и атмосферой, и сознанием, и в котором, как рыбы в аквариуме, плавает всё живое и сущее… Белёсыми животами вверх всплывает оно порой.
О страхе думать не хотелось. Он забывался на время, как забывается, что в воздухе, кроме кислорода, есть азот и углекислый газ… Но страх витал над всем…
И меня расстреляют…
Печален, спокоен,
Я пройду сквозь тюремную сизую муть.
Перед взводом поставят.
И точен, и строен,
Ряд винтовок поднимется, целя мне в грудь.
…И спешащим вдогонку годам отгремевшим
Будет страшен секунд утомительный бег,
Залпа я не услышу:
Лицом побледневшим
Вдруг уткнусь в окровавленный колющий снег…
В.Х. (Челябинский политизолятор, 1937)
С присущей ему тягой к наукообразности, а может, и к подлинной научности, В.П. мечтал заняться анализом: вытащить на свет Божий отдельные элементы того, что видел и наблюдал — в себе, в других людях, и не только в людях, но и в том, что они создают, создали… Вытащить — и вскрыть, как ребёнок игрушку, разобрать на части, вытряхнуть все винтики, шурупы, разглядеть до мелочей…
Шли годы. Выполняя свои амбициозные замыслы, В.П. поступил в аспирантуру, окончил её, защитил диссертацию на тему о сатире и юморе в русской литературе XIX века; его пригласили на работу в научный институт, где он продолжал разрабатывать ту же тему и где не сумел, или не захотел, отказаться, когда его сделали секретарём партийного комитета. Однако «пепел Клааса» по-прежнему постукивал в его сердце. Хотя, поскольку это был всего лишь пепел — нечто эфирное, невесомое, — стукнуть как следует и произвести серьёзные изменения он, видимо, не мог, и основная часть сердца (и мозга) у В.П. работала на потребу того, что требовалось властям предержащим.