Черные холмы
Шрифт:
Паха Сапа вздыхает. Он плохо спит в поездах и очень устал после трех дней и ночей, проведенных на жестких плетеных сиденьях. Он радуется при виде проводника, который идет по вагонам, объявляя, что следующая остановка — вокзал Гранд-сентрал и конец маршрута.
Паха Сапа тащит свой мешок несколько кварталов до дешевой гостиницы на 42-й улице, о которой ему сказал «Виски» Арт Джонсон. Забронированный номер освободится только после полудня, поэтому Паха Сапа вытаскивает яблоко из мешка, оставляет мешок у портье и отправляется на прогулку по Парк-авеню.
«Ее кооперативная квартира всего в трех кварталах к югу, на Парк-авеню, 71. Ты зайдешь?»
— Нет. Мы договорились. Встреча назначена на четыре пополудни.
«Но ты будешь проходить как раз мимо…»
— Я вернусь в четыре. До этого я еще
«Но может быть, она сейчас дома. Почти наверняка дома. Она, как пишет миссис Элмер, теперь никуда не выходит. Мы могли бы остановиться, спросить у швейцара…»
Нет.
«Может, тогда пойдем в другую сторону — дом сто двадцать два на Восточной Шестьдесят шестой, в клуб „Космополитен“, куда она прежде…»
— Молчи!
Последнее — не просьба, а непререкаемый приказ. Паха Сапа обнаружил, что может в любое время по своему выбору отправлять призрака назад, во тьму его беззвучной дыры.
Если бы его номер в гостинице был свободен, то Паха Сапа, наверное, прилег бы поспать часок-другой после двух дней сидения в поезде, когда он почти не дремал, проезжая по прериям и засаженным зерновыми полям Среднего Запада, потом по темным, заросшим лесом холмам и по туннелям Пенсильвании, но он понимает, что хорошая, освежающая прогулка лучше. Прогулка и в самом деле хорошая.
Он все же кидает взгляд на дом 71 по Парк-авеню, всего в трех кварталах от его гостиницы, но не замедляет шага. Как и положено в таких местах города, этот дом выглядит достаточно привлекательно. Он чувствует тревогу в связи с неминуемым предстоящим разговором — чтобы организовать его, потребовалось два года — и даже не может себе представить, в какой тревоге пребывает вселившийся в него дух. По правде говоря, он даже не хочет об этом знать.
Быстро идя по Парк-авеню, Паха Сапа улыбается. Он думал, что готов к Нью-Йорку, — но ошибался. Здания, мириады зданий и лабиринты улиц, раннее утреннее солнце, скрытое за домами, бессчетное число автомобилей, телеги развозчиков льда, фургоны для доставки товаров, трамваи и такси, постоянный поток пешеходов. Прошло сорок лет с тех пор, как он в последний раз был в большом городе (в Чикаго, во время выставки 1893 года), но центр Черного города несравним ни с какой частью этого гиганта. Нью-Йорк производит на старого и уставшего представителя племени вольных людей природы (что здесь переводится как «деревенщина» или «дикарь») из западных штатов Пыльной Чаши ошеломляющее и подавляющее впечатление.
Поначалу масштаб и темп всего, что он видит, странным образом опьяняет его, к усталости Паха Сапы чуть не добавляется головокружение, но через десять минут этот масштаб и темп тяжелым грузом ложатся на его плечи. (Он вспоминает истории Большого Билла Словака про кессон.) В других местах, где бы Паха Сапа ни бывал, он чувствовал себя человеком — независимо от того, знают ли его настоящее имя или нет, — но здесь он всего лишь один из миллионов, да к тому же довольно нелепый одиночка: тощий, усталого вида индеец, с длинными, все еще черными косами, с темными кругами под глазами и морщинистым лицом. Паха Сапа ловит свое быстро шагающее отражение в витринах магазинов или ресторанов — еще один непривычный для него груз: постоянное присутствие собственного отражения — и отмечает, как плохо сидят на нем давно вышедший из моды черный костюм, неумело завязанный галстук и мягкая шапочка. Туфли, которые он надевает очень редко, до блеска начищены, поскрипывают на каждом шагу и невероятно жмут. Печально улыбаясь, Паха Сапа понимает, что оделся для поездки словно на похороны, и этот факт становится все очевиднее с каждой новой витриной, в которой он видит себя. Он подозревает, что от него несет потом, дымом сигар, которым пропитан поезд, нафталином. У Паха Сапы нет пальто, и его с того самого часа, как поезд покинул Рэпид-Сити, мучает холод. Весна в этом году на Равнинах и в центральной части страны поздняя.
Хотя утро в Нью-Йорке солнечное и воздух прогревается до обещанных в газете шестидесяти по Фаренгейту, он жалеет, что не надел толстую кожаную куртку, которую оставил ему Роберт в 1917 году и которую он вот уже шестнадцать лет надевает зимой и весной, куда бы ни отправлялся, кроме работы. Куртку и свои удобные рабочие ботинки.
Он направляется по широкой Парк-авеню от 42-й улицы к Юнион-сквер, а потом на юго-восток по 4-й авеню на Бауэри-стрит. Скоро он оказывается южнее всех нумерованных улиц, проходит мимо итальянского квартала, мимо собора Святого Патрика, мимо Хустер-стрит, мимо Деланси-стрит в направлении Канал-стрит, идет по кишащим людьми иммигрантским районам, скармливающим остальной Америке второе поколение рабочих и строителей. Он думает, что если бы родился американцем, а не индейцем, то его родители, наверное, жили бы в этих трущобах, приехав морем бог знает откуда и пройдя через Касл-Гарден. (Доан Робинсон как-то рассказывал Паха Сапе, что до 1855 года в Америке не существовало пунктов по приему и регистрации иммигрантов. Приезжая сюда, люди просто заполняли декларацию — если хотели, — сдавали ее таможенному чиновнику на борту парохода или парусника и отправлялись заниматься своими делами в новой стране. Робинсон рассказывал, что вплоть до закрытия этого иммиграционного пункта в 1890 году, власти Нью-Йорка — а не федеральное правительство — регистрировали прибывающих иммигрантов в Касл-Гардене, называемом также Касл-Клинтон, — на острове в юго-западной оконечности Манхэттена. После 1890 года эти функции взяло на себя федеральное правительство, которое просеивало поток иммигрантов во временном центре на барже, пока в 1900 году не открылся иммиграционный центр Эллис-Айленд. Начиная с 1924 года, как сказал ему Доан, большинство потенциальных иммигрантов снова регистрируются на борту корабля, а на Эллис-Айленд отправляют только тех, кто вызывает сомнения или кому требуется карантин по состоянию здоровья.)
Почему-то Паха Сапе хотелось бы оставаться в Нью-Йорке столько, сколько нужно, чтобы осмотреть все эти места, хотя иммиграция не имеет к нему никакого отношения. Потом он вспоминает мертвых солдат вазичу в синих мундирах, лежавших на холмах над Сочной Травой, их белые искалеченные тела, такие жуткие на фоне зеленой и пожухлой травы. Он узнал, что большинство этих мертвецов, которые числились разведчиками в кавалерии Крука в Форт-Робинсоне, были ирландцами, немцами и другими новичками-иммигрантами. Во время серьезного промышленного спада 1876 года армия предлагала привлекательную альтернативу голоду в тех самых трущобах, мимо которых сейчас проходил Паха Сапа. Кудрявый на своем ломаном винкте лакотском и еще более ломаном английском сказал Паха Сапе, что половина пэдди и фрицев, которые находились в подчинении Кастера, не понимали команд своих сержантов и офицеров.
Призрак, томящийся внутри Паха Сапы, никак это не комментирует.
Расстояние от вокзала Гранд-сентрал до Бруклинского моста не так уж и велико — по прикидкам Паха Сапы, не больше четырех миль, и он (шагая между высокими зданиями, переходя из тени на солнце, а после каждого перекрестка снова в тень, выбирая западную сторону улицы, чтобы выйти из прохладной тени, если здания пониже) вспоминает, как он бродил по каньонам в Колорадо, Юте, Монтане и — гораздо меньше — по своим собственным Черным холмам. Но в известной Паха Сапе части Запада лишь несколько каньонов (вроде того, что вазичу теперь называют Спирфиш-каньон) имеют такую глубину и крутизну, чтобы походить на нижнюю часть Бауэри: гулкое эхо и резкие переходы от яркого солнца к тени.
Хотя становится все теплее, ветер щиплет его лицо. Обычно Паха Сапа не обращает внимания на высокие и низкие температуры, но в этом году он начал мерзнуть, и нью-йоркская прохлада снова заставляет его пожалеть, что на нем нет пальто или кожаной мотоциклетной куртки Роберта. Улицы впереди становятся слишком узкими, он поворачивает направо и идет на юго-запад по Канал-стрит назад, в направлении Бродвея, потом снова поворачивает налево, на Сентр-стрит.
Впереди он видит Сити-Холл-Парк, и — неожиданно — он пришел.
Бруклинский мост тянется над низкими зданиями и дугой перепрыгивает через Ист-ривер. Поднимающееся солнце все еще достаточно низко, и две башни с дугообразным пролетом отбрасывают длинные тени на Манхэттен, ближняя башня — так называемая Нью-Йоркская, затеняет узкие улицы, выходящие к реке, и склады по обе стороны широкого подъезда.
«Ты для этого сюда пришел?»
— Да. Ты со своей женой был в Нью-Йорке зимой, перед тем как тебя убили. Башни тогда уже были построены?
«Бруклинская башня — да. А Нью-Йоркская, когда мы уехали в феврале, еще достраивалась. Обе они были оплетены множеством мостков и лесов, но все равно производили сильное впечатление. Тогда еще не было этих натянутых тросов… Ты посмотри на дорогу! Посмотри на эти подвесные тросы! Мы и представить себе не могли, что у моста будет такой величественный вид!»