Черные холмы
Шрифт:
У тебя всегда были такие очаровательные зубки (каждый похож на миниатюрную жевательную резинку «Чиклетс» в сахарной оболочке — Паха Сапа году в 1906-м обнаружил, что его сын Роберт жует такие), и частью твоего обаяния была улыбка, сверкавшая этими крохотными зубками.
Теперь у тебя явно были протезы. Протезист даже не потрудился воспроизвести форму твоих прежних очаровательных зубиков, и эти новые, более крупные, более агрессивные меняли все, ты стала похожа на грызуна с выдающимися вперед зубами, которые становились навязчиво заметными, когда ты говорила или жевала.
Я прошу прощения за эти нелицеприятные замечания, моя дорогая Либби. Я их высказываю только потому, что знаю: до тебя они никогда не дойдут.
Моя любимая (хотя и неизвестная мне) внучатая племянница Мэй откашлялась. Она здесь председательствовала и явно верила, что ошибочное
Я был счастлив услышать это, поскольку мы обещали Мэй, что наш визит не займет больше пятнадцати минут твоего драгоценного времени и энергии, и — судя по громко тикающим часам на северной стене — мы уже израсходовали на бессмысленную болтовню чуть более половины этого времени.
— Тетушка Либби, вы, наверное, помните, я говорила — мистер Уильям Вялый Конь писал нам, что он не только участвовал в воссоздании… гм… битвы на Литл-Биг-Хорне в шоу Буффало Билла, он еще и присутствовал там. Я хочу сказать, на Литл-Биг-Хорне. Он был… он видел… я хочу сказать, что он был на поле с дядей Армстронгом двадцать пятого июня в тот год, когда…
И тут я увидел, как ты изменилась, Либби. Перед этим ты наклонялась над столом, чтобы есть и прихлебывать чай, но тут ты звонко поставила блюдечко и откинулась на спинку высокого стула, твоя согнутая спина, насколько это было в твоих силах, выпрямилась, обрела стержень, на лице появилось настороженное, опасливое, нейтральное выражение.
Паха Сапа когда-то прочел мне старую статью о твоем присутствии на открытии какой-то моей нелепой конной статуи в Монро в июне 1910 года, ты в ту неделю запанибрата общалась с его высокотолстопузием президентом Говардом Тафтом, с мичиганским губернатором Уорнером и бесчисленным множеством других важных персон (как ты гораздо позднее сказала об этом одному репортеру), но что тебя окончательно доконало (это не твои слова, моя дорогая), так это вечер в Арсенале, на котором присутствовали сотни ветеранов Седьмого кавалерийского. Какой-то злобный остроумец из присутствовавших — я думаю, это был какой-нибудь шутник офицер из пехотных (тот самый, который рассмешил тебя, сказав, что его пехота, следовавшая за нашей кавалерией во время войны, была ошеломлена, поскольку не находила ни одной штакетины от забора для костра, ни одного цыпленка или поросенка для еды, ни одной нетронутой коптильни и вообще ничего, что могло бы замедлить их голодный марш) — сухо заметил, что, видимо, сведения о бойне, в которую попал мой полк, сильно преувеличены, если сегодня здесь присутствует столько «выживших». Ты оставила его слова без внимания, но не могла оставить без внимания вынужденную встречу сотен старых, беззубых, седых, белоусых, сморщенных ветеранов в красных галстуках, — я тоже, конечно, носил красный галстук, и некоторые подражали мне тогда, а потому эти убеленные сединами ветераны решили, что неплохо и им нацепить красные галстуки, — все они утверждали, что знали тебя и прекрасно помнят, что они были «близкими друзьями» генерала.
Ты из всех этих людей узнала только нескольких штабных офицеров (и уж конечно, не жен, детей, зятьев и внуков, которых они притащили на открытие конного памятника в Монро и непременно хотели представить тебе, словно и они были твоими близкими друзьями, последователями и наперсниками).
Но я уверен, что не только это заставило тебя выпрямиться и напрячься в тот первоапрельский день 1939 года.
Даже при крайне ограниченном круге чтения Паха Сапы в последние годы я сумел понять, что, когда речь заходила о моей гибели (моей и двухсот пятидесяти восьми других офицеров и солдат Седьмого кавалерийского, включая двух моих братьев, юного племянника и зятя), каждый, кто давал себе труд сформировать мнение обо мне, попадал в одну из двух категорий: одни считали меня идиотом, страдающим манией величия, который погубил себя, своих людей и родственников из-за собственной непроходимой высокомерной глупости, а другие полагали, что я, полковник (которого те, кто меня любил, по-прежнему называли генералом) Джордж Армстронг Кастер, погиб, выполняя приказ, во время героической атаки на самые крупные силы индейских воинов, собранные за всю историю военных действий против индейцев.
Кастерофобы и кастерофилы. Так их назвал несколькими годами ранее один в остальном ничем не отличившийся газетный писака. И правда, здесь нет никакой середины, нет никого, кто считал бы, что я нахожусь между двумя этими противоположными и взаимоисключающими оценками: самоуверенный дурак или герой-мученик.
Неужели ты в старости и болезнях начала забывать важные вещи, моя дорогая? Неужели старческий маразм поселился за этими слезящимися глазами и сморщенным лицом, принявшим отсутствующее выражение? Возможно ли, что ты, сидя напротив меня, забыла, что вот уже пятьдесят семь долгих, горьких лет возглавляешь армию кастерофилов? Всегда бдительно оберегая мою репутацию и имя от всякой мыслимой и немыслимой грязи, ты временами переходила в наступление, например в 1926-м и еще раз в 1929 году, когда категорически возражала C. X. Эсбери, возглавлявшему тогда агентство кроу, в чьем ведении находилось поле сражения на Литл-Биг-Хорне, носящее мое имя, когда Эсбери вознамерился установить небольшую мемориальную доску в память этого пьяницы и труса майора Маркуса Рено, который, в чем ты, моя дорогая, не сомневалась, бросил меня и три мои роты на верную гибель на этом холме.
Все прошедшие годы и десятилетия ты храбро вела кастерофилов, ни разу не уступив кастерофобам ни пяди, ни дюйма, используя свою скорбь, вдовство и достоинство как оружие. Но сколько неизвестных лжеуцелевших в том последнем бою Кастера обращались к тебе, со сколькими ты вынуждена была встречаться? С десятками? Сотнями?
Ты, моя любовь, отправилась на Чикагскую выставку только спустя семнадцать лет после того, как твой муж стал пищей для червей, и там была представлена вождю Дождь-в-Лицо, [103] который, как хвастливо утверждали индейцы из труппы Буффало Билла, и убил меня. Ты, мое солнышко, прекрасно знала, что причина особого положения этого старого индейца с изрытым оспинами лицом среди других сиу и шайенна, участвующих в шоу (они поселили Дождя-в-Лицо на выставке в старой хижине Сидящего Быка, эта хижина была перенесена прямо на мидвей, где — ты только представь — бедняга Паха Сапа впервые встретил свою жену), и состояла именно в том, что этот улыбающийся самодовольный Дождь-в-Лицо заявлял, будто он лично убил меня там, в высокой траве на Литл-Биг-Хорне. И когда Коди познакомил тебя с этим улыбающимся дураком индейцем, ты резко кивнула, ощутив такую боль, будто кто-то внутри полоснул по твоим внутренностям опасной бритвой.
103
Дождь-в-Лицо (около 1835–1905) — военный вождь лакота, участник сражения на Литл-Биг-Хорне; по преданию, он вырезал сердце (этому посвятил стихотворение «Месть Дождя-в-Лицо» Генри Лонгфелло) убитого Томаса Кастера (младшего брата Джорджа Кастера), есть также свидетельства того, что он убил и самого Джорджа Кастера, однако на это претендовали и несколько других индейских воинов.
Неудивительно, что ты, несмотря на усталость, все время была настороже и нахмурилась в день, который стал днем нашего с тобой, моя дорогая, воссоединения (пусть об этом знали только Паха Сапа и я), когда миссис Мэй Кастер Элмер стала рассказывать тебе, что Паха Сапа был на поле боя в тот день, час и миг, когда я — твой муж — был убит.
Когда Мэй закончила говорить, наступила тяжелая тишина. Ни Паха Сапа, ни ты (когда-то прежде моя, а теперь уже потерянная красавица) не нарушали эту длящуюся и слышимо сгущающуюся тишину. Массивные часы на бюро отбивали проходящие секунды. Где-то южнее, на Ист-ривер у Бруклинского моста, горестно взвыл гудок большого парохода.
Наконец, когда целых девяносто секунд из наших оставшихся шести минут были потрачены на это молчание, ты заговорила с тем самым непроницаемым высокомерием в голосе, которым можно было отбрить меня так же чисто, как и той опасной бритвой, которая в этот момент полосовала твое нутро.
— Значит, вы были там, когда погиб мой муж, мистер Вялый Конь?
— Да, мэм, был.
— Сколько вам сейчас, мистер Вялый Конь?
— Будет шестьдесят восемь этим августом, миссис Кастер.
— А сколько вам было тогда… в тот день… мистер Вялый Конь?
— Одиннадцать зим тем августом, мэм, а в тот день в июне и одиннадцати еще не было.
— Как ваши соплеменники называют месяц июня, мистер Вялый Конь?
— По-разному, мэм. В моем роду июнь называли Луна июньских ягод.
Тут ты улыбнулась, Либби, и твои новые, неправильные зубы стали еще агрессивнее, чем недавно. Прикус старого хищника — не кролика.
— Это название слегка тавтологично, мистер Уильям Вялый Конь.