Черный алмаз
Шрифт:
Это достаточно точная самоидентификация. Как и другая:
Я солдатская кухня В развалинах города. Я в пути, я в пути! И года, чтобы спас их От словесного голода, С котелками ждут очереди впереди.В юношеском, довоенном (1940), стихотворении «Дай, судьба» поэт писал:
Дай,Просьба была уважена: судьба щедро одарила его и любовью, и заботой, и трудом, звездами и травами, а еще — нелегкими годами жизненных испытаний, но самое главное — поэтическим даром. Он был поэтом не только в стихах, но и в жизни, а это случается не так уж часто.
Коренев успел издать более 20 книг стихов и переводов. Книг неровных, где наряду с блестящими произведениями есть стихи, которые должны были попросту оставаться в блокнотах как некие стихотворные упражнения (необходимые, разумеется, каждому стихотворцу). Случалось — поэту изменял вкус, автор словно не замечал, что порой зарифмовывает банальности. Но даже в «средних» стихах — нет-нет и мелькнет золотинка (шальная метафора, роскошная аллитерация, свежий эпитет; одна строка — но какая!) —и не жалеешь, что пришлось переворотить энное количество «словесной руды». И — подкупающая и все искупающая искренность поэта. Строгий редактор такие стихи забракует и будет, безусловно, прав, но благодарный читатель не столь беспощаден: он умеет прощать поэту (если уж принял его душой) все — «единого слова ради».
Между прочим, стоит вспомнить, что в поэтическом окружении Коренева предвоенной поры ценились строчки. Мастерски сделанная строка вызывала больший восторг, чем целое хорошее стихотворение. Не отсюда ли эта тяга у некоторых поэтов этого поколения (в том числе иногда и у Коренева) делать строчки, а не стихи?
И, кстати, такой парадокс: в так называемых «слабых» стихах наглядным становится сам стиль мышления исторической эпохи, личность поэта неожиданно проявляется, обнажается гораздо больше, чем в «сильных». Тут ты гол, как сокол, тут уж не спрячешься за броню «формы», здесь ты застигнут врасплох и выбалтываешь, может быть, самое сокровенное — случайными, «всехними» словами, как бы не успев еще найти своих. В этом отношении читать слабые стихи Некрасова или А. К. Толстого более интересно, чем те, которые стали классикой. К тому же, живого поэта, как и живого человека, любишь вместе с его слабостями. А часто и не поймешь без этих слабостей. «Гамбургский счет» — хорошая вещь, но в реальной жизни и в реальной читательской практике всегда ли он уместен? Да и к тому же, у поэзии (настоящей!) есть одна привилегия: в отличие от прозы, она, по слову Пушкина, «прости Господи, должна быть глуповата». И то, что у Коренева порой «глуповата», по-пиросманиевски наивна именно любовная и пейзажная лирика (60-летний опытнейший поэт пишет вдруг так, как начинающий баловаться стишатами юнец) — знаменательно. Поэт в любви — всегда дитя.
Да, для полноправного члена Союза писателей СССР время от времени гостеприимно распахивались двери крупнейших московских издательств. В аннотациях к сборникам, выходивших в 1960-е—70-е годы Коренева величали «известным советским поэтом», но критики в своих пресловутых «обоймах» такого поэта не упоминали. Он был одиночкой. И не удивительно, что в 11-м томе биобиблиографического указателя «Русские советские писатели. Поэты» (М.: Книжная палата, 1988) Коренева нет, как нет и Владимира Корнилова и многих других достойных людей (зато зафиксирован каждый поэтический «чих» В. И. Лебедева-Кумача).
Впрочем, что ж винить критиков и тем более библиографов? Главные стихи поэта не обладали хитроумием
горестно обратится Александр Коренев к другу своей юности Мише Кульчицкому в 1967 году.
Впрочем, он знал себе цену. И не суетился. Не спешил, как многие его собратья по перу, с началом перестройки распихивать свои «лежалые» творения по редакциям толстых и тонких журналов. Да и с изданием книги как-то не особо торопился, и за все перестроечные годы, когда, казалось, открылись новые возможности, не появилось ни одного сборника поэта.
«— Вот, лежит...» — говорил он спокойно, почти равнодушно, и кивал на топорщащуюся кипу листов.
Почему он так себя вел? Потому ли, что он, стреляный воробей, не очень-то верил в «перестройку» и Горбачева (сохранился его блистательный раек «Пещное действо», высмеивающий наших «перестроечников» с их «единицей демократии» — «пол-ельца»)? А, может быть, потому, что знал: «рукописи не горят», и рано или поздно все само собой устроится? Настоящим художникам свойственно это высшее знание...
Он хотел назвать эту книгу «Черный алмаз». Образ, как всегда у Коренева, очень точный, звучный и яркий. Алмаз — камень драгоценный, завораживающий своей таинственной (бездонной!) глубиной. А еще — это обыкновенный (и крайне необходимый!) инструмент мастерового-стекольщика. Поэзия — вовсе не зеркало жизни: разве сквозь зеркало может пройти солнечное тепло? Она — стекло, в которое тарабанят и дождь, и град, и снег — и солнце, солнце!.. Но чтобы вырезать стекло для окна в этот большой и неуютный мир, нужно и самому иметь "глаз-алмаз" и обладать твердостью руки, иначе ничего не получится.
В сентябре 1989-го, будучи проездом в Москве, я позвонил Александру Кирилловичу, просил его прислать текст стихотворения «Вьюга. Ночь...» для передачи известному польскому переводчику и исследователю русской литературы Анджею Дравичу, который перевел стихотворение «Валенки» по «огоньковской» публикации и включил его в свою антологию русской поэзии (она должна была вскоре выйти) — к счастью, теперь уже не как стихи «неизвестного поэта». А когда в конце декабря я набрал знакомый номер телефона и попросил позвать Александра Кирилловича — не поверил своим ушам: «Он умер... неделю назад...» Представить это было невозможно. Я решил, что ошибся номером, попал не туда, нечетко произнес имя-отчество, и поспешно переспросил: «Простите, это квартира Кореневых?» — «Да...»
Эта книга — не надгробный памятник усопшему, а воскрешение — для людей — живой души Поэта. Души, которая никогда не умирала.
янв. 1994
« - Несовременные стихи.
Таких уже журналы не берут.
У нас теперь в почете а-ля Пригофф,
Ну, на худой конец — Лев Рубинштейн»,—
сказала мне седеющая дама,
блюдущая Поэзии скрижали
в одном из молодящихся журналов,
и выпорхнула в серо-бурых брючках
с проворностью проснувшейся мартышки
из-за стола, стоящего углом, —
желая проводить меня до лифта,
чтоб я, не дай бог, ей не возразил.
А на прощанье на меня взглянула
с оттенком сожаленья и насмешки,
как на старьевщика, который на помойке
свой драгоценный подбирает хлам.
Я вышел на мороз,
забыв о шапке,
держа в руках пылающую горстку
стихов, написанных не о войне — Войною, —
Поэта, что лежит в земле сырой.
И я подумал: да когда ж успела