Чёрный дождь
Шрифт:
Вечером, когда стемнело, я поднялся на второй этаж и вошел в комнату, откуда открывался вид на Хиросиму. Обычно город сверкал огнями. Но сейчас Хиросима тонула во тьме. Лишь в единственном доме, где-то на восточной окраине, мигал слабый огонек. И это было страшнее всего! Пусть уж лучше кромешная тьма. Как-то спокойнее...
Так прошел этот день. День, начавшийся и кончившийся похоронами.
8 августа. Ясный, жаркий день.
Накануне вечером мы вселились в маленький домик, построенный хозяином для
Рано утром меня разбудил громкий голос. Я поднялся с постели и выглянул наружу. В саду стоял наш служащий Утагава.
— Вечером скончались еще двое. Приходите как можно быстрее,— пробормотал он скороговоркой и, не дожидаясь ответа, пошел прочь. Со мной обращались теперь, как со служителем храма, только не так уважительно.
Я уже привык к своей новой обязанности: умоюсь, поем, отправляюсь на фабрику, а там попрошу у кого-нибудь пиджак и читаю молитву. Да и сама церемония упростилась до предела. Как только я заканчиваю чтение сутр, покойного увозят на берег реки и кремируют. Я дал себе клятву, что буду вкладывать в чтение всю свою душу. Но вот сегодня утром у меня появилось опасение, что я нарушу эту клятву.
Придя в общежитие, я узнал, что скончалась старшая дочь служащего, которого мы кремировали лишь накануне. Во время бомбардировки она находилась в доме родителей в районе Тэмма-тё.
Мать сидела, вся распухшая от сильных ожогов. Она, видимо, не понимала, что происходит. Младшая сестра почти не пострадала, но была в каком-то странном, полуобморочном состоянии и тоже плохо отдавала себе отчет в происходящем. Я подошел к ней и выразил соболезнование. В ответ послышалось холодное; «Благодарю». Даже выражение лица не изменилось. Ни слез, ни других проявлений чувств.
Покойница лежала на спине. Сквозь прорехи в белой рубашке открывались упругие молодые груди, в ложбинку между которыми кто-то положил несколько желтых полевых цветов. Цветы поблекли, словно их долго орошали слезами. Это усугубляло чувство жалости.
Когда закончилось чтение сутр, один из служащих спросил у младшей сестры, пойдет ли она к месту сожжения. Та ответила: «Да»,— но отрицательно качнула головой. Мать продолжала сидеть неподвижно. Покойницу переложили на тележку, и процессия двинулась в путь.
На песчаных отмелях, казалось, открылся новый крематорий. Повсюду вдоль берега вился дым — тонкими струйками над едва тлеющими, уже наполовину угасшими кострами, и густыми клубами там, где кремация шла полным ходом.
На дамбе тележку, за которой я следовал, остановили, и несколько людей из нашей процессии отправились подыскивать место для кремации.
Один из них — тот, что пошел вверх по течению,— вскоре закричал:
— Здесь есть подходящая яма. Огонь уже погас. Останки, должно быть, забрали родственники.
— Нам все равно где. В яме так в яме,— отозвался кто-то.
Тележку подкатили к яме и сняли с нее тело покойной. Посреди ямы лежало два камня — каждый величиной сантиметров по тридцать. Тело опустили на камни, высыпали уголь из двух привезенных ведер, туловище обложили щепками и обломками старых ящиков,
Циновка случайно сползла, и я увидел девичий локон, землистого оттенка лоб и край щеки.
Сопровождавшие расселись кружком.
— Зажигайте костер,— сказал, привставая, один из них.
Я прочитал «Тройное утешение» и ушел еще до начала кремации.
ГЛАВА X
На другой день Сигэмацу снова сел переписывать дневник...
На обратном пути я вспомнил, что в общежитии, лежит еще один покойник, и стал про себя повторять, слова «Заупокойной проповеди». Смысл этой молитвы не проникал в душу. Перед глазами, словно в кошмаре, языки пламени лизали человеческие тела. Я был весь в поту, когда остановился перед входом в контору.
Зайдя в умывальную комнату, я напился воды, разделся по пояс и тщательно вытерся влажным полотенцем, стараясь не касаться левой щеки, потому что стерильная салфетка накрепко приклеилась к месту ожога. До сих пор я не чувствовал никакой боли и не трогал салфетку. Но в этот день я решил ее сменить, взял индивидуальный пакет и подошел к зеркалу.
Отлепив предварительно пластырь, которым прикреплялась салфетка, я осторожно снял ее. Обгоревшие ресницы превратились в черные катышки — словно подожженная шерстяная нитка. Щека стала темно-фиолетовой, облезшая кожа закрутилась, словно стружка, левая ноздря распухла и загноилась. Я с содроганием глядел на левую половину своего лица, и мне казалось, будто это не я, а чужой, незнакомый человек.
Я ухватил кончиками пальцев один из закрученных клочков кожи и потянул. Боль подтвердила, что лицо мое. «То же самое испытываешь, когда пытаешься вытащить шатающийся зуб,— и больно, и вроде бы приятно»,— думал я, отдирая один клочок кожи за другим.
Хорошенько промыв место ожога, я смазал нос приготовленным дома снадобьем, которое порекомендовал мне деревенский плотник. В состав снадобья входил дикий лук. По словам этого плотника, оно особенно полезно при порезах и нарывах. Затем я с помощью пластыря прикрепил к щеке свежую салфетку.
В полдень я отправился обедать. Ноги сильно болели, и мне было очень трудно взбираться на холм, к дому, где мы поселились. У поворота я посмотрел вверх и увидел Сигэко.
— Гляжу, как ты плетешься, и мне самой больно,— крикнула Сигэко.— Подожди минутку, сейчас я принесу тебе какую-нибудь палку.— Вскоре она спустилась ко мне с деревянным копьем, которым пользуются для тренировки в рукопашном бою. Сигэко сказала, что это копье ей недавно подарила хозяйка. С копьем в руках я походил на участника разгромленного крестьянского бунта. Поддерживаемый Сигэко, я наконец преодолел крутой склон и добрался до дома. Пока мы шли вместе, я впервые заметил, что у Сигэко опалены волосы. Я спросил у нее, когда это случилось, и она ответила, что, по-видимому, во время бомбардировки шестого августа.