Черный клевер
Шрифт:
20 марта 1932
Странно все так, не знаю, что и думать.
Мы, как и условились, встретились с Ниной (теперь она совершенно официально позволила называть ее по имени) у памятника Пушкину. Желтое пальто. Видно за две версты, и вся она – диковинная, как живой феникс или Алконост, птица радости.
Она, конечно, тут же вспомнила стихи, начав декламировать еще до приветствия, до того, как мы окончательно приблизились, словно загодя приготовила первую реплику:
– «Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный. Металлов тверже он и выше пирамид. Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный…»
– И времени полет его не сокрушит [11] , –
Глаза у нее сегодня были нарядные, словно на праздник явились.
– А почему не Пушкин?
– Это было бы неоригинально. – И на щеках у нее заиграли беззаботные ямочки.
Мы пересекли Тверскую, которую якобы скоро переименуют в улицу Горького (будто бы уже принято решение, так мне по секрету шепнул Сытин, – хотя верится в это с трудом). И побрели куда глаза глядят, мимо прелестного светло-сиреневого Страстного монастыря, совсем уже весеннего. В последние дни город завалило снегом, зима негодует, что пора отступать, и открывает напоследок все небесные шлюзы. Но после полудня снегопад перестал, и все замерло, притихшее и завороженное, белое, по сравнению с высокой серостью сплошных статичных облаков.
11
Первая строфа стихотворения «Памятник» Горация в переводе Г. Державина.
Наши ноги сами выбирали дорогу. Сад «Эрмитаж», Каретные переулки, кажется, даже Екатерининский сад, что за Самотечной. Мы переходили перекрестки, поскальзывались на обледенелых мостовых, отшатывались от фасадов, когда сверху вдруг доносилось залихватское «Поберегись!» и рядом бухал ком слежавшегося снега, сброшенного с крыши. Я перешагивал сбитые сугробы, сочащиеся из-под низу талой водой, а желтая синичка Нина перепрыгивала, держась за мою руку. Мы так увлеклись разговором, что впервые за долгие годы я почти заблудился в городе, который знаю как свои ладони. И пришел в себя только на бульварной скамье и с удивлением осмотрелся.
Мы кормили голубей. От купленной маленькой буханочки ситного остались лишь крошки, когда Нина дернула меня за рукав и замолкла на полуслове. Неподалеку, на соседней скамейке, сидел старик в истерханном тулупе и шапке с развесистыми, траченными молью ушами. Сидел он очень прямо, прижав к себе узел с вещами, и не сводил голодных глаз с хлебного мякиша на земле, который голуби доклевывали с уютным курлыканьем. Его губы мелко дрожали.
Оставив Нину, я подошел ближе к старику и заговорил. Он сперва отвечал грубо, со злобой, так что я почти сдался, но потом все же признался, что приехал утром в гости к сыну «с Харькива», а дверь заперта, стало быть, на службе сын, а телеграмма не дошла. Говорил старик глухо, беспокойно озираясь, и подтягивал узел к себе, словно хотел срастись с ним: боялся воров.
Я, стараясь не обидеть, предложил накормить его, пойти с нами до столовой:
– Разумеется, за мой счет.
Это необходимо было озвучить, чтобы не было неясности. Он испугался не на шутку, замахал руками, завертел головой. Признаться, я давно уже не встречал такого отпора. Но при этом его глаза умоляли меня. И я, повинуясь им, продолжал уговаривать.
– Да на что я вам? – взвыл он, подскакивая.
– Товарищ, долг каждого советского гражданина – помогать собрату. Нынче единоличников никто не любит.
Это подействовало, он сдался. Нина, незаметно подходя все ближе, прекрасно слышала конец моих уговоров, и как только старик согласился, подскочила ко мне и взяла под руку – так привычно
Втроем мы направились к фабрике-кухне, которую построили не так давно на соседней улице. Как удачно, что я разузнал о ней, пока работал над чертежами подобной!
Пообедали скромно, но сытно, суп с клецками на первое, биточки с кашей на второе, серый хлеб треугольничками, да ягодный кисель, причем я так и не догадался, из какой именно ягоды он сварен, поскольку вязкая жидкость оказалась почти безвкусна. Все мы были не в своей тарелке, но я все равно знал, что поступаю правильно. Подобного со мной никогда не случалось, я лишь подавал копеечку нищим, и раньше, на церковных папертях, и в теперешние времена, когда видел, что человек рядом нуждается. Но обедать прежде никого не водил, а сегодня это вышло так естественно. Я все прислушивался к себе – неужели я делаю это, чтобы казаться лучше в глазах Нины?.. Старик ел медленно, будто через силу, долго пережевывал и глотал, прикрывая глаза. При свете ламп его лицо выглядело еще более худым и изможденным, все изрезанное глубокими морщинами. Он вдруг напомнил мне одну из гипсовых голов пожилых римлян, что найдутся в любой художественной студии или мастерской скульптора, хотя и нельзя себе представить что-то более несхожее и контрастное, чем лица: те сытые и это голодное.
Я не особенно хотел есть, но тоже взял порцию, чтобы не смущать остальных. Нина, хоть и старалась не подавать виду, не сводила взгляда с нашего нового знакомого, и внутри нее бурлили настолько сильные переживания, что поминутно кровь приливала к щекам двумя яркими пятнами, как у ряженой на ярмарке.
Потом мы повели старика в сквер, где он решил дожидаться сына. На обратном пути он повеселел, но и растрогался тут же, и, что бы ни принимался говорить, обязательно я замечал дрожание в его голосе.
– В Харькиве нехорошо. Голодно. Неурожай, засуха ж была, будь она неладна. Да еще эти лютуют, как бишь их… – признался он и в сердцах плюнул под ноги, но тут же испугался и заискивающе улыбнулся, словно говоря, чтобы мы не слушали его побасенок. Я пообещал, что скоро все уладится и заживем так хорошо, как никогда прежде. Кажется, старик поверил. Останавливаясь у своей скамейки и ставя на нее узелок, он в сотый раз поблагодарил, я в сотый раз сказал, что «так было надо, и все тут».
– Дело доброе сделал, Михаил Александрович. Дай Бог здоровьичка вам, супруге вашей, – кланялся он Нине, – и деткам. Пусть все у вас сложится в лучшем виде.
Нина кивнула и торопливо отошла. Я замешкался, вытащил блокнот, накарябал карандашом свой адрес и протянул старику листок, пояснив:
– На случай, если сын вечером не придет, мало ли, может, послали куда по работе. Приходите, буду рад.
Пока шли по бульвару, Нина на меня не смотрела. Упрямо стиснула зубы и хмурилась. Я не спрашивал.
Посреди перекрестка ожесточенно крутил палкой регулировщик в черной шинели (ворот подпирает выскобленный подбородок). Нина замерла, и когда стайка людей схлынула с тротуара, осталась стоять на месте. Я наклонился к ней.
– Свои биточки и хлеб он положил в карман. Взял и в карман сунул… – прошептала она, едва разлепив губы.
Я вздохнул. Что тут скажешь… А она вдруг заплакала, беззвучно, я даже сразу не уловил того мгновения, когда слезы заструились по ее щекам. Смотрю – а на лице распутица. У меня сердце упало.
– Ниночка, ты что…
А она затрясла головой, сдернула с руки тонкую перчатку и пережала переносицу двумя пальцами, прямо у глаз.
– Не обращайте внимания, сейчас пройдет, – и голос другой, официальный, строгий, и почему-то снова на «вы».