Черный обелиск
Шрифт:
— Замолчи, — говорю я раздраженно. — Не то…
— Не то? А ты все-таки попробуй! — И она выгибается дугой, упираясь руками и ногами в землю, в бесстыдной позе, скривив открытый рот презрительной гримасой.
Я смотрю на нее пораженный. Она должна бы вызвать во мне отвращение, но она его не вызывает. Даже в этой непристойной позе она непохожа на девку, несмотря на все, что она делает, на те слова, которые выплевывает, на то, как она ведет себя: и в ней самой, и во всем этом есть что-то отчаянное, исступленное и невинное. Я люблю ее, мне хотелось бы взять ее на руки и унести, но я не знаю, куда. Я поднимаю руки, они словно налиты свинцом, я чувствую свою
— Убирайся! — шепчет Изабелла, продолжая лежать на земле. — Уходи! Уходи! И больше никогда не возвращайся! Не вздумай опять явиться сюда, старый сыч, святоша, плебей, кастрат! Убирайся, болван, кретин, мелкая твоя душонка! И не смей возвращаться!
Она смотрит на меня, теперь уже стоя на коленях, рот сжался и кажется маленьким, глаза стали плоскими, тускло-серыми и злыми. Словно все еще сохраняя невесомость, она вскакивает, хватает свою синюю юбку и уходит, легко и быстро ступая длинными стройными ногами, словно паря в лунном свете, нагая танцовщица, помахивающая синей юбкой, как флагом.
Мне хочется догнать ее, позвать, привлечь к себе, но я продолжаю стоять неподвижно. Я не знаю, что она сейчас сделает еще, и мне вспоминается, что не в первый раз здесь, у ворот, появляется нагой человек. Чаще всего это бывают женщины.
Медленно иду я обратно по аллее. Застегиваю рубашку и испытываю чувство вины. Сам не знаю почему.
x x x
Очень поздно возвращается Кнопф. Судя по шагам, он основательно нагрузился. Мне действительно сейчас не до обелиска, но именно поэтому я иду к водосточной трубе. В подворотне Кнопф останавливается и, как подобает старому вояке, сначала окидывает испытующим взглядом двор и сад. Все тихо. Тогда он осторожно приближается к обелиску. Я, конечно, не надеялся, что бывший фельдфебель бросит свою привычку от одного-единственного предупредительного выстрела. Вот он уже стоит перед памятником в полной готовности. Осторожно еще раз повертывает голову во все стороны. Затем искусный тактик делает ложный маневр: руки скользят по швам, но это блеф, он только прислушивается, и лишь после этого, когда выясняется, что все по-прежнему спокойно, он с удовольствием принимает соответствующую позу, его усы приподнимаются в торжествующей улыбке, и он приступает к делу.
— Кнопф! — приглушенно вою я через водосточную трубу. — Свинья этакая, ты опять здесь? Разве я тебя не предупреждал?
Перемена в лице Кнопфа не может не доставить мне удовольствия. Я до сих пор как-то не верил выражению «вытаращил глаза», по моему мнению, человек, напротив, щурится, желая что-нибудь получше разглядеть; но Кнопф буквально выкатывает глаза, словно лошадь, испугавшаяся неожиданного взрыва гранаты.
— Ты не достоин быть саперного полка фельдфебелем в отставке, — восклицаю я гулким голосом. — А поэтому я тебя разжалую! Разжалую тебя в солдаты второго разряда. Пакостник! Отойди!
Из горла Кнопфа вырывается хриплый лай.
— Нет! Нет! — каркает он и старается отыскать, из какой части двора звучит голос Божий. Оказывается, из угла между воротами и стеной его дома. Но там нет ни окна, ни отверстия, и он не может постичь, откуда же доносится голос.
— Пропала твоя длинная сабля, фуражка с козырьком, нашивки! — шепчу я. — Пропал шикарный мундир! Отныне ты солдат второго разряда, Кнопф, чертов хрыч!
— Нет! — вопит Кнопф, угроза, как видно, попала в самую точку. Скорее истинный тевтонец даст себе отрезать палец, чем расстанется со своим
— Приведи себя в порядок, — приказываю и вдруг вспоминаю, как меня обзывала Изабелла, чувствую тоскливый укол под ложечкой, и на меня, словно град, обрушивается воющее отчаяние.
Кнопф прислушивается.
— Только не это! — каркает он еще раз и, задрав голову, смотрит в небо, на озаренные луной барашки: — Боже мой, только не это!
Вон он стоит, словно центральная фигура в группе Лаокоона, как будто борясь с незримыми змеями позора и разжалования. И мне приходит на ум, что он стоит совершенно в той же позе, в какой стоял я час тому назад, и под ложечкой у меня снова начинает щемить. Мной овладевает неожиданная жалость и к Кнопфу и к себе. Я становлюсь человечнее.
— Ну ладно, — шепчу я. — Хоть ты и не заслуживаешь, но я еще раз даю тебе шанс исправиться. Я разжалую тебя только в ефрейторы, да и то на время. Если ты до конца сентября будешь справлять нужду, как подобает цивилизованному человеку, тебя опять произведут в унтер-офицеры; к концу октября — в сержанты; к концу ноября — в вице-фельдфебели; а на Рождество станешь опять кадровым ротным фельдфебелем в отставке, понял?
— Так точно, господин… господин… — Кнопф не знает, как обратиться. Я чувствую, что он колеблется между величеством и Богом, и своевременно прерываю его:
— Это мое последнее слово, ефрейтор Кнопф! И не воображай, свинья, что после Рождества ты сможешь опять начать безобразничать. Тогда будет холодно, и ты следов не сотрешь. Они накрепко примерзнут. Если ты еще раз остановишься у обелиска, тебя поразит электрический удар и такое воспаление простаты, что тебе ноги сведет от боли. А теперь проваливай отсюда, пакостный галунщик!
Кнопф с непривычной резвостью исчезает в темной пещере своего входа. Из конторы доносится приглушенный смех. Оказывается, Лиза и Георг тайком наблюдали этот спектакль. «Пакостный галунщик», — хрипло хихикает Лиза. С грохотом падает стул. Дверь в комнату Георга закрывается. Ризенфельд как-то преподнес мне бутылку голландского хеневера с рекомендацией: употреблять только в очень тяжелые минуты. И я извлекаю ее на свет. На четырехугольной бутылке яркая этикетка: «Фрисхер Хеневер ван П. Бокма, Леуварден». Я открываю бутылку и наливаю себе большой стакан. Хеневер оказался крепким и пряным. Он не подвел меня.
XVIII
Гробовщик Вильке смотрит на женщину с удивлением.
— Почему вы не возьмете два маленьких? — спрашивает он. — Стоит ненамного дороже. Женщина качает головой:
— Они должны лежать вместе.
— Но вы же можете захоронить их в одной могиле, — говорю я. — Вот они и будут вместе.
— Нет, это не то.
Вильке чешет затылок.
— А что вы скажете? — обращается он ко мне.
Женщина потеряла двоих детей. Они умерли в один и тот же день. И она хочет приобрести для них не только общий памятник, но и общий гроб, нечто вроде двойного гроба. Вот почему я вызвал Вильке в контору.
— Для нас это дело простое, — говорю я. — Памятники с двухсторонней надписью мы ставим чуть не каждый день. Бывают даже семейные памятники, с шестью — восемью именами.
Женщина кивает.
— Пусть так и будет. Пусть лежат вместе. Они и в жизни всегда были вместе.
Вильке вынимает из кармана куртки столярный карандаш.
— Да ведь гроб будет выглядеть довольно странно. Он получится слишком широкий, почти квадратный; ребята же еще очень маленькие. Сколько им?