Чёт и нечёт
Шрифт:
Прошло еще девять лет, много изменилось в их с Тиной мирах, и в уютный номер тогда еще совсем новой питерской гостиницы «Россия» в ранних сумерках северного сентябрьского дня вошла стройная молодая женщина в легком пальто, с закутанным в темный шарф горлом. Она сняла пальто и шарф и оказалась в домашнем халатике,
— Я не стала наряжаться, — сказала она, — я ведь просто зашла отдать долг.
Ли подошел к ней и обнял. Она, почувствовав суть этого объятия, засмеялась и спросила:
— Помнишь, в нашем сарае я как-то сказала тебе: «почему “он” то мягкий, то твердый?», а ты мне ответил: «Он» твердеет, когда ты рядом!»
И время их остановилось на несколько часов, позволив им вернуться в их далекое детство, но вернуться туда людьми, умудренными жизнью, знающими, что и как нужно сделать, чем помочь друг другу.
Потом он проводил ее домой на Фонтанку, и больше интимных встреч у них не было, а вся история их странной преждевременной любви заняла свое прочное
Когда через год-два по империи Зла прокатился свежим звенящим потоком самиздатский набоковский «Дар», Ли нашел там такие строки:
Однажды мы под вечер обастояли на старом мосту.Скажи мне, спросил я, до гробазапомнишь вон ласточку ту?И ты отвечала: еще бы!И как мы заплакали оба,как вскрикнула жизнь на лету…И от этих слов острая боль пронзила сердце Ли…
Нам же пришла пора вернуться в его детские годы. А тогда не только отношения с Тиной, так украшавшие два самых теплых летних месяца, делали жизнь Ли напряженной, яркой и наполненной до краев. В его весьма насыщенной программе постижения мира не последнее место занимало и изучение своих родственных связей.
Еще в свой первый «сознательный» приезд в Одессу Ли познакомился со своей единственной живой бабушкой Лиз, но там, в Одессе, она была недоступна, как королева. Она появлялась за столом за завтраком и обедом и участвовала в общей беседе. Затем она шла на прогулку в сквер на Соборной площади, читала немецкую книжку, сидя у подножия памятника графу Воронцову, а возвращаясь, уходила в свою комнату. К ужину она не появлялась, только перед сном дядя Павел, Лео и Ли заходили к ней на несколько минут поговорить и пожелать доброй ночи. Дни же Ли были заполнены пляжами (уже при первой своей встрече с морем Ли признал в нем свою стихию) и визитами. Из последних память Ли сохранила посещение тетушки Доры — вдовы старшего брата его покойного деда, запомнившееся удивительным угощением — киселем, поданным на плоских тарелочках. Из пляжей Ли полюбил Лузановку с ее горячим песком, невысокой волной и очертаниями залива с силуэтом противоположного берега, придающим всей картине праздничность, которую можно ощутить, пожалуй, только у Марке. Во всяком случае, именно Лузановку вспомнил впоследствии Ли, разглядывая «Порт Гонфлер» и «Везувий». Лео предпочитал открытое море и камни — Ланжерон и пляжи Большого Фонтана.
Лишь когда бабушка Лиз приехала в Харьков погостить на неделю, Ли узнал ее поближе. Она читала ему вслух немецкие сказки, переводя их при нем на русский, но и здесь, в Харькове, время ее общения с Ли было тщательно отмерено, и, когда оно истекало, бабушка отправлялась отдыхать.
Бабушка Лиз умерла весной сорокового.
И вот ее нет. Она заболела пузырчаткой и скончалась в больнице. Со слов какого-то одесского ученого неуча из важных «докторов» эта болезнь воспринималась как нечто уникальное, свойственное исключительно восточным народам. Легенда эта жила даже в просвещенной семье ее брата — академика, но спустя годы Ли по описаниям Исаны поставил другой диагноз — крапивница, ибо бабушка Лиз любила изысканную еду и новые лекарства, коими старался снабдить ее всемогущий к тому времени любимый брат Женя. В этих лакомствах она и обрела свой роковой аллерген. Тем более что пузырчатая реакция на аллергены перешла по наследству и к Ли, и к его сыну.
Летом сорокового Ли с отцом и матерью последний раз все вместе были в Одессе. Ли к тому времени еще не осознал, что в его мире происходит намеченная кем-то смена его близкого окружения, но он уже тогда понял, что значит уход навсегда даже такого незаметного в свои последние годы человека, каким была в доме Кранцев бабушка Лиз. Без нее опустел общий стол, где прежде все делалось
В том же сороковом был у Ли и другой гость. Однажды, когда он болтался на улице возле дома, к их воротам подкатил «Ванько» («Ваньками» в Харькове называли извозчиков, просуществовавших со своими подрессоренными фаэтонами до самой войны, ибо три четверти городских улиц для другого транспорта не годились, разве что для танков). Ванько привез полную даму с живым нездешним лицом. Ли слышал от отца, что к ним, возможно, по пути из Сочи заедет на несколько дней Мария Викторовна, родная сестра бабушки Лиз, а для Лео «тетя Манечка» или даже просто «Манечка», но когда и как это произойдет, никто не знал. Дама поймала мимолетный взгляд Ли и, как она рассказывала потом двадцать лет подряд, была поражена ощущением, что ее узнали. Ли действительно ее узнал, и она его узнала, хотя до этого друг друга они не видели даже на фотографиях. Слова «мимолетный взгляд» употреблены здесь не для украшения слога: Ли и правда с детства не мог долго смотреть на людей, потому что ему казалось, что они физически ощущают, как его взгляд проникает сквозь их внешние маски. В то же время, Ли не мог сказать, что ему сразу становились ясны тайные помыслы и истинное лицо встречного. У Ли даже склонности не было к психологическому анализу. Просто в глубине его души находился примитивный, но достаточно точный прибор типа определителя «свой — чужой», и его информации было ему вполне достаточно для решения тех несложных тактических задач, что возникают у человека, чья жизнь не соприкасается с высокой политикой.
Лет десять спустя жена брата его бабки — дядюшки Жени — Ольга Григорьевна, или тетя Леля, в девичестве Михайлова, принадлежавшая к не очень знатному русскому дворянскому роду, как-то поделилась с Ли своими соображениями о происхождении уникальной, поистине всеобъемлющей памяти ее супруга:
— Мать Жени — твоя прабабка — была очень умной женщиной. Она не раз мне рассказывала, что среди ее предков было много цадиков. Думаю, что это от них его ум и память!
Объяснение по нынешним временам почти научное: вполне естественно, что несколько поколений знатоков Торы и Талмуда могли передать своим потомкам хорошо тренированную память. Но в обязанность цадиков — региональных мудрецов — входили еще и чисто житейские советы и предсказания, для которых было необходимо знание и видение людей, и если цадики среди предков Ли существовали, то эту часть своего интеллектуального наследия они приберегли для тети Манечки и для Ли. Тем и интересна была их встреча. Много лет спустя Ли не раз наблюдал, как полуслепая тетя Манечка, едва различавшая очертания людей, по их голосу, интонациям и по одной ей известным признакам составляла себе полное представление о собеседнике и давала ему точнейшую и исчерпывающую характеристику. Его же собственная проницательность, которую он безуспешно от нее скрывал, вызывала в ней некоторую настороженность.
Впрочем, при их первой встрече их интерес друг к другу был взаимным. Тем более что Ли нашел в ней живую рассказчицу замечательных историй. Их действие происходило в дальних странах, даже в Африке, а то, что во многих из этих стран ей удалось побывать, придавало ее рассказам убедительность и достоверность. (Однажды в начале 50-х годов Ли повторит одну из Манечкиных историй слово в слово, что приведет ее в крайнее изумление.)
Тетя Манечка отругала Лео за то, что Ли почти не знает языков. Как и при бабушке Лиз, в доме зазвучала немецкая речь. Впрочем, речь эта лилась и из появившегося у них радиоприемника марки «Си», в котором бесновался Гитлер и заливался соловьем Геббельс. Ли прислушивался к комментариям взрослых, и на душе его становилось тревожно.
Тетя Манечка уехала, а Ли остался со своими тревогами. В это время он тайком почитывал книги из шкафа Лео и в том числе «Хулио Хуренито». Многого Ли в этой книжке не понял, но пророчество об истреблении евреев не остаюсь им незамеченным. Его предчувствия беды питали не только голоса из Германии и бесконечные марши и строевые хоры, потрясавшие эфир, но и весь его детский опыт, усиленный тяжким бременем непохожести на свое племя. Непохожие и видят, и слышат больше — их не стесняются, при них забывают об осторожности и о приличиях, на них выливается не только мутный поток идиотских анекдотов про Абрама и Сару, про Моше и Леви, но и более серьезные притчи, например, о воробьях, коих следует именовать «жидками», или «жидовьем», за то, что, когда Христос был на кресте, они прыгали вокруг, заглядывая ему в глаза и кричали: «Жив! Жив!». Ну, а если такая вина ложилась на несчастных воробьев, то что говорить о «христопродавцах» — евреях?