Четвертая рука
Шрифт:
Так поступили, желая дать людям возможность посвятить лишний час утренней молитве, Наступал канун праздника Рош ха-Шана, еврейского Нового года, дни покаяния, когда перед рассветом читают «селихот» (буквально — просьбы о прощении). Это покаянные плачи, перемежаемые отрывками из псалмов. Вновь и вновь вспоминают о страданиях народа Израилева в землях рассеяния, молящиеся сокрушаются о совершенных грехах и взывают к милости Божией.
И хотя все часы в Израиле были переведены, чтобы дать дополнительное время на молитвы во искупление грехов, враги евреев тем не менее решили воспользоваться даже этим священным
— Вы, должно быть, ждете, что я откажусь. Так, что ли, Мэри? — спросил Патрик. — И если я откажусь от нескольких подобных заданий подряд, вы запросто сможете меня уволить, верно?
— Мы сочли, что это интересный сюжет. Как раз для тебя, — только и смогла вымолвить Мэри.
Уоллингфорд сжигал мосты быстрее, чем они успевали построить новые. Это было увлекательно и опасно, однако главный вопрос пока что оставался нерешенным. В перерывах между попытками вылететь с работы Патрик предавался чтению «Английского пациента» и мечтам о Дорис Клаузен.
Ну конечно, она любит — так же как и он — тот отрывок, где Алмаши спрашивает у Мэдокса. — «Как называется впадинка у основания женской шеи? Есть ли у нее какое-нибудь особое название?» И Мэдокс ворчит: «Возьми себя в руки!» А потом указывает пальцем чуть пониже собственного кадыка и говорит: «Это называется „сосудистый узел“.
Уоллингфорд позвонил миссис Клаузен в полной уверенности, что она разделяет его чувства, но она слегка усомнилась в точности цитаты.
— В фильме они эту впадинку иначе называли.
— Вот как?
Патрик уже не помнил: слишком давно он смотрел этот фильм. Впрочем, он тут же взял напрокат видеокассету. Но, добравшись до нужной сцены, не совсем расслышал, как же они называют впадинку между ключиц. Хотя миссис Клаузен оказалась права: называли они ее точно не «сосудистый узел».
Уоллингфорд включил перемотку и еще раз посмотрел эту сцену. Вот Мэдокс и Алмаши прощаются. (Мэдокс отправляется домой, намереваясь покончить самоубийством.) Алмаши говорит. «Бога нет». И добавляет. «Но, надеюсь, кто-нибудь о тебе позаботится».
И тут Мэдокс что-то вспоминает и, тыча пальцем себе в горло, говорит: «Между прочим, если тебе все еще интересно, это называется „надгрудинная выемка“. Во второй раз Патрик все расслышал хорошо. „Неужели у этой впадинки два названия?“ — думал он.
Дважды посмотрев фильм и дочитав роман до конца, Уоллингфорд намеревался сообщить миссис Клаузен, что ему особенно понравилось то место, где Кэтрин говорит Алмаши: «Я хочу, чтобы ты меня изнасиловал!»
— В книге? — уточнила миссис Клаузен.
— И в книге, и в фильме, — подтвердил Патрик.
— В фильме этого нет, — заявила Дорис. (Но он только что посмотрел фильм и был абсолютно уверен, что эта фраза там есть!) — Тебе просто показалось, что ты слышал эти слова, потому что тебе понравилась сама сцена.
— А тебе разве не понравилась?
— Такое только мужчинам
Неужели слова Кэтрин: «Я хочу, чтобы ты меня изнасиловал!» — настолько запали ему в память, что послышались и в фильме? А может, Дорис сочла подобные слова совершенно немыслимыми и вычеркнула их из своих воспоминаний? Впрочем, какая разница, была ли эта фраза в фильме? Главное, что Патрику она понравилась, а миссис Клаузен — нет!
Уоллингфорд в очередной раз чувствовал себя полным дураком. Он попытался вторгнуться во взаимоотношения Дорис с давно любимой книгой и с фильмом, который будил в ней мучительные воспоминания. А ведь предпочтения, которые мы оказываем книгам, а порой и фильмам, — дело очень личное. И книги, и фильмы можно с кем-то обсуждать, но каждый любит в них свое.
Хорошие книги или фильмы не похожи на новости дня или суррогат новостей; это не просто текст или зрительный ряд. В них — наш душевный настрой, отголосок тех чувств, с какими мы углублялись в чтение или смотрели на экран. И Патрик подумал: невозможно любить книгу или фильм в точности так, как их любит другой человек.
Но Дорис Клаузен, должно быть почувствовав, что повергла его в окончательное уныние, сжалилась над ним и прислала новые фотографии, на которых было довольно подробно отражено их совместное пребывание в домике на озере. Патрик очень надеялся, что когда-нибудь она все же пришлет один из снимков их купальных костюмов, висящих рядышком на солнце. И до чего же он был счастлив, получив наконец эту фотографию! Он тут же прилепил ее скотчем к зеркалу в своей гримерке. (Пусть только Мэри Шаннахан попробует теперь отпустить какую-нибудь язвительную шуточку насчет этого кадра! Нет, пусть только попробует!)
Но особенно поразила его вторая из присланных Дорис фотографий. Он, наверное, спал, когда она сделала этот снимок Это был автопортрет, и аппарат она держала не совсем прямо. Тем не менее на фотографии было прекрасно видно, что она делает. Она зубами разрывала обертку второго презерватива и улыбалась прямо в объектив, словно аппарат — это сам Уоллингфорд, предвкушающий, как именно она наденет ему презерватив.
Эту фотографию Патрик не стал приклеивать на зеркало в гримерке. Ее он оставил дома, на ночном столике, рядом с телефоном, чтобы всегда видеть перед собой — особенно если позвонит миссис Клаузен или он сам ей позвонит.
Однажды ночью, когда он уже лег в постель, но уснуть еще не успел, зазвонил телефон. Уоллингфорд тут же включил лампу на ночном столике, чтобы смотреть на фотографию, разговаривая с Дорис, но это оказалась не Дорис.
— Эй, мистер Однорукий! Мистер Бесчленный… — Да, это был Вито, братец Энжи. — Надеюсь, я тебя не оторвал от чего-нибудь этакого… (Вито часто позванивал, хотя сказать ему было нечего.)
Положив трубку, Уоллингфорд почувствовал, что им овладевает печаль, почти ностальгия. После возвращения из Висконсина в его нью-йоркской квартире ему не хватало кого-то — не только Дорис, но и Энжи; точнее, он тосковал по той безумной чуингамной ночи с юной гримершей. В такие минуты он скучал порой даже по Мэри Шаннахан — правда, по той, прежней Мэри, какой она была до того, как обрела наконец фамилию, а вместе с ней — самоуверенность и власть.