Четыре брода
Шрифт:
— Михайло! Михайло Чигирин! — удивленно воскликнул дед Корний. «И с чего бы это бывшему партизану, что живет на краю района, в такой вечер прибиться к нам?»
— Узнали? — словно удивился Чигирин и поздоровался со всеми.
— Тебя да не узнать! Куда же ты на ночь глядя собрался?
— К вам, дед Корний.
Старик засмеялся.
— Веди возок, а мы послушаем.
— Вправду к вам, — и начал стирать изморозь с усов и бородки.
Теперь встревожился дед Корний, ибо не раз его брали в другие села звонить за упокой.
— Что-нибудь случилось
— Да, случилось, — белозубо усмехнулся Чигирин. — Под Новый год иду я с женой к своему другу партизану и вдруг слышу далекие колокола. Остановился и сам себе не верю — так они славно вызванивали «Интернационал»! Скинул я шапку, а душу заливает торжественность. Думал, это какие-то артисты приехали и зазвонили. Только потом дознался, что это вы, дед Корний. Вот и примите от меня подарочек. — Он вынул из кармана кожушка шерстяные рукавицы и протянул старику. — Это чтобы руки возле колоколов не мерзли.
— Спасибо, Михайло, — смутился дед Корний. — Вот и получил первый подарок от партийного человека.
— Пойдем в хату, — коснулся Мирон руки Чигорина.
— Спасибо. Я сейчас же и домой. На этом слове — будьте здоровы. — Чигирин поклонился всем, вскочил на санки, и конь сразу же понес его в синецветный полумрак.
— Дивно, — только и сказал дед Корний, а затем, когда конь и сани начали исчезать за холмом, взмахнул отяжелевшими руками и запел:
Ой там за горою, та за кам'яною…Василина сразу подхватила:
Ой там виходило та три товаришi. Що перший товариш — ясне сонце, А другий товариш — ясен мiсяць.И вдруг Мирон увидел на глазах у притихшего Корния слезы.
— Чего ты? — заволновался Мирон. — Молодость, Шипку вспомнил?
— Да… — скривился старый звонарь.
— Говори, Корний.
— Что говорить? — затуманились глаза старого. — Уже и песни не могу петь, годы отобрали голос.
— Так вы по голосу горюете? — удивилась Василина. — Никогда бы не подумала.
— В молодости о многом не думают. Какой голос у Миронова сына, только не поет он им, а поедом ест людей. А сейчас и за агронома взялся…
С молодым агрономом Семен никак не мог поладить и тайком начал копать ему яму. Но неожиданно коса нашла на камень, а кроме того, Ярослав прослышал, как показал себя Магазанник в гражданскую войну на службе в державной варте, у его светлости гетмана Скоропадского. Теперь гром грянул уже не над Ярославом, а над головой Магазанника. От такого грома, гляди, не спасут и леса, куда после тридцатого года забрался Семен, чтобы вволю поорудовать топором в чаще, плугом на вырубках, косой на полянках. За уворованное добро он и сцепился с Ярославом, надеясь выжить того из села. Да не удалось! Вот и пришлось что-то другое придумывать. Разве знает человек, где жизнь столкнет его со смертью?
Как оно дальше обернулось, об этом ведает только ночь грозовая. Но она еще не представала свидетелем на суде.
Годы никогда не возвращаются к человеку, но человек возвращается к прожитым годам, и прошлое так подступило к Данилу, что казалось, протяни руку — тотчас коснешься его и запечатлеешь на бумаге то, о чем не раз думал.
«Крыйок-крок, крыйок-крок!» — снова подал голос погоныш, а из дальнего болота еле слышно донесся клич журавля.
Были себе журавль да журавка…
III
Миновал год, как не стало Ярослава. Ох, каким долгим был этот год для Оксаны и… Семена Магазанника. Вдову подтачивало горе, лесника — страх. Кто знает, чем обернется недобрая людская молва: долго ли скинуть лесника? Что он будет делать без своих угодий, без припрятанной в лесах скотины, без пасеки? Хоть убей, он сейчас не скажет, сколько у него свиней: как подались весной в дебри, так только после первого снега с приплодом объявятся. Пусть там кто-то переживает трудности роста, он обойдется без них. В лесах привольно и всякой живности, и ему. Только как нужна для этих достатков толковая, проворная хозяйка! И мысли Магазанника все чаще и чаще обращались к Оксане, к ее спорым рукам. Такая шутя с любой работой управится, да и красоту ее горе не смыло, только глаза притемнило. Бороздою прошло горе через сердце и запечатлелось в глазах. Свадьбой, весельем, любовными утехами надо прогнать тоску, иначе весь век уйдет у тебя за водой и слезой.
Только дети и работа давали Оксане забвенье и отраду. И вдова чернела, иссушала себя работой с раннего утра до глубокой ночи.
— Надорвешься, оглашенная! — шумела на нее тетка Марина, забегавшая порой в своем поношенном платке с выцветшими красками. Должно быть, от этих красок и глаза у тетки Марины разные.
— Ничего, осилю, — вдова поднимала осенние ресницы, обращая глаза к татарскому броду, где высматривала уже не мужа, а сына: он полоскался в той самой лодке, в которой пуля скосила Ярослава.
Лодка эта долго лежала без дела. В расщелинах ее успела вырасти, умереть и снова зазеленеть трава. Весной Владимир попросил мать:
— Столкнем лодку на воду?
— Для чего? — спросила его с болью, осматривая челн. Она помнила еще ту иву, из которой его выдолбили. И, верно, невыплаканные слезы той ивы втихомолку выплакивает она, Оксана.
— Сколько лодке пропадать попусту? Пора кому-то и на рыбалку ездить. А я ведь старший у тебя! — рассудительно ответил сын.
И так он вымолвил это «старший», что все ее запреты отпали.
— А ты хоть умеешь грести?
— А почему ж нет? — повеселел мальчик и благодарно взглянул на мать. — Я и Миколку возьму!
— Ой нет, сначала один!
Колеблясь, открыла ворота, посмотрела на брод, где сейчас по шею, по пояс, по колено в воде стояли вербы в желтых огоньках цветенья. Цвела и та верба, под которой они не раз встречались с Ярославом. Она еще больше постарела, в дупле ее бурлит вода, а на верхушке радугой играет сизоворонка.