Четыре брода
Шрифт:
— Понадобятся, сынок, еще как понадобятся. — Военком положил руку на Миколкину кудрявую голову и загрустил. Никому бы не знать этих войн! Да не минуют они ни старых, ни малых. — Сагайдак протянул руку Стаху: — А теперь прощайте.
— Куда же вы? — с тревогой спросил Стах.
— Искать своих да что-то делать.
— Так вот-вот забрезжит рассвет. Перебудьте у нас.
— До утра еще проскочу в леса.
— Смотрите. Душе виднее, чем глазам.
Сагайдак попрощался с Миколкой, Оксаной и за
— Это ж подумать — Миколка три винтовки нашел.
— Тут, верно, есть и моя вина, — прошептал Стах.
— Какая?
— Вот сейчас.
Стах обошел подворье, постоял у ворот, потом подошел к Зиновию Васильевичу и повел его в клуню. Он долго возился возле дверей, которые были закрыты на два засова.
— Не золото ли прячешь в клуне? — усмехнулся Сагайдак, входя в настой лугового сена и снопов.
— Увидите, — коротко ответил Стах и начал разбрасывать снопы, что в беспорядке лежали на току. Потом он взял за руку Сагайдака. — Вот потрогайте.
Сагайдак дотронулся до металла и не поверил себе:
— Что это, Сташе? Неужели пушка?
— Она, правда, маленькая, да большей не нашел. Притащил на всякий случай. Думаю, не пригодится вам, так пригодится мне.
— А для чего же тебе?
— Разве нельзя выждать удобный момент и ударить из нее по какой-нибудь машине или по колокольне, которую осквернили полицаи?
— А стрелять ты умеешь?
На это Стах рассудительно ответил:
— Если есть из чего стрелять, то найдется и кому стрелять.
— Спасибо, Сташе! Твоя пушка очень пригодится нам.
Сагайдак один вышел на подворье, огляделся вокруг. На востоке у самого горизонта пробивался уже из темени ночи рассвет, и нигде ни шороха — даже вода в броде заснула, только еще более резкими стали запахи татарской травы, маттиолы и увлажненной ржи с ее вдовьей грустью.
Выскользнув на улицу, он осторожно пошел по-над тынами, что держали над собой росистые платки вишен и золотую стражу подсолнухов. И вдруг Сагайдак остановился: у самых ворот Гримичей увидел женскую фигуру. Не Олена ли Петровна высматривает своих близнецов? Так оно и есть. Он подходит ближе, тихо здоровается с женщиной, а та в мольбе и надежде раскрывает трепетные ресницы, под которыми слились и боль, и печаль.
— Зиновий Васильевич, не видали моих Василя и Романа?
Это было так сказано — не голосом, а исстрадавшейся душой, — что не отважился Сагайдак еще больше опечалить женщину.
— Видел, Олена Петровна.
— И когда? — даже застонала и потянулась к нему.
— Вчера.
— Живы-здоровы? — тревожится женщина.
— Живы-здоровы, Олена Петровна. Идите и отдыхайте.
— Какой теперь отдых? Спасибо вам, дорогой человек… Спасибо.
Вот и получил благодарность за вранье.
—
— Утешает меня, а сам тоже грустит и от печали или причуды собирается раскапывать старый курган.
Сагайдак быстро прощается, идет приселком, а в ушах еще долго-долго звучат горестные слова женщины.
За приселком, недалеко от шоссе, тихонько поскрипывал старыми крыльями ветряк, словно жаловался полям на одиночество — покинули теперь его и мельник и помольщики. Хорошо, что хоть тут не угнездилась полиция, как угнездилась с пулеметом на колокольне, днюет и ночует там воронье — так приказал жандармский начальник.
Уже совсем рассвело, когда Сагайдак вошел в леса, что по колени стояли в тумане. Леса, леса! Сколько же вы спасли людей в гражданскую и сколько спасете теперь! Из ваших зеленых глубин выйдем и ударим по врагу, ибо скорбь скорбью, а борьба борьбой. Скорее же за святое дело, чтобы сгинуло грешное!
Он перебирает в памяти имена тех, к кому наведается на днях, с кем пойдет в первые засады, а сам все больше и больше начинает волноваться: приближается к тому глухому месту, которое он облюбовал для партизан. Найдет ли кого-нибудь из них? Близнецы должны быть тут. Да и Петро Саламаха…
Что-то треснуло впереди. Сагайдак выхватывает из кармана пистолет, приглядывается к зарослям, откуда послышался треск, и вскоре замечает корову, что пасется неподалеку от того ручейка, который должен был поить водой его отряд. Вон другая корова, третья. Откуда же они взялись в этой чаще? Еще несколько шагов, и он видит седую охапку бороды, коренастую фигуру и широкую, до ушей, улыбку Михайла Чигирина, что стоит в утреннем тумане, как добрый сон.
— Михайло Иванович?! — не верит своим глазам Сагайдак.
— Угадали, Зиновий Васильевич! — Движением широких плеч старик сбрасывает кирею и спешит навстречу командиру.
Они бросаются друг другу в объятия, целуются и улыбаются.
— Наконец дождались вас. Чего только не передумали, — радость звучит в голосе Чигирина. — Вашу конспиративную хату сожгли каратели.
— А что с Ганной Ивановной? — с тревогой спрашивает Сагайдак.
— Ее не было дома, вот и осталась живой.
— Как вы тут?..
Старик становится сосредоточенным и даже немного торжественным.
— Пока помаленьку, не торопясь. Вот стадом и тремя парами коней да тремя возами разжился. И санки одни есть.
— Санки? — не поверил Сагайдак.
— А чего ж, зима еще придет, — спокойно ответил Чигирин. — Также восемь цинковых сундучков с патронами захватили. А из села притащил пилу, три топора, несколько мисок и немного муки, ведь и есть что-то надо. Коржи печем, а хлеба нет. Да и с солью туго. Непременно надо наведаться к немцам на продовольственный склад.