Четыре брода
Шрифт:
Вот он ныряет в волны духмяной конопли и останавливается возле изгороди, которая отделяет огород от подворья. Будто ничего не изменилось здесь. Так же над улицами тянутся в небо высокие ясени, так же вишни нависают над стрехами его постаревшей хаты-белянки, так же в окна ее заглядывают бессонные мальвы и звезды. И как в то же время изменилось все! Даже в эту тихую хату с чужих дорог уже прилетало воронье вырвать и его постаревшую душу. Сколько намучилась и еще намучится Марина! Вот уж чьей доле никак не позавидуешь! И помрачнел Михайло, думая о своей верной жене, с которой за всю
Пройдя немного вдоль изгороди, на которой еще не высохла живица, Михайло видит возле угла хаты столб с наискось вбитыми в него колышками, на которые надето с полдесятка кринок, и облегченно переводит дыхание: значит, дома чужих нет. Тогда он тихонько подбирается к боковой стене с нависшей на огород стрехой. Раздвинул руками мальвы, стряхнул с их бокалов росу, разбудил шмеля, стукнул в увлажненную ночью крестовину рамы и замер с той неуверенной улыбкой, что всегда перекашивала его губы, когда он вот так встречался со своей кареглазой Мариной. Верно, сама судьба послала ему такую жену — любящую, сердечную, с этим приветливым смуглым лицом, на котором так хорошо играют неровные брови, улыбка и насмешка.
Через какое-то мгновение в окне показалась Марина. Даже спросонья она успела набросить на голову темный платок. Но почему темный?
Жена приникла к стеклу и вдруг, чего никогда не бывало, отшатнулась, тихо ойкнула, взмахнула рукавами, затем исчезла, но вскоре снова появилась, оперлась на подоконник и снова вгляделась в окно. Что же это сталось с нею или, может, с ним? Отчего так испугалась она? Чигирин на всякий случай хватается за автомат и так прислушивается к тишине, что она, кажется, бьет колоколами. А Марина тем временем начала возиться с окном, не в силах раскрыть его. Задвижки, видно, заело. Наконец открыла, все еще как-то странно приглядываясь к Чигирину. Не узнает, что ли?
— Это ты, Михайло? — спросила неуверенно, не голосом — одной болью.
— Разве я теперь на кого-то другого похож? — прошептал он, подходя к самой завалинке.
— Ой, Михайло, это ж ты!.. — будто наконец узнала, и от рыданий затряслись ее плечи.
— Да что с тобой? — коснулся Михайло руками ее черного платка, который Марина носила только в дни печали.
— Ничего, ничего, — темными цветами рукава вытирает жена слезы и уже будто спокойнее спрашивает: — Пришел?
Так спрашивают матери детей, которые сильно провинились.
— Пришел, — и склоняет седую голову: разве он не виноват перед нею? Ведь это из-за него не было ей ни минуты спокойной жизни — ни при панской экономии, ни в войну с немцами, ни при скоропадчиках, ни при деникинцах, ни при бандитизме. Стреляли по ночам в него, стреляли и в нее; не находили его — допрашивали ее. И до сих пор на плечах своих носит она синие полосы от шомполов, что рвали на куски и рубашку, и тело.
Вот только когда отстреливался он из хаты, тут она не помогала, а шептала свою молитву, моля бога отца и сына и божью матерь защитить неразумную голову ее мужа. О нем всегда она больше думала, чем о себе…
А ему хоть бы что. Только выскочит из беды и уже
— Дури, дури мне голову, — вздыхала Марина. — Хотя бы ребенок остался живым, а мне бы не овдоветь. Это бы и было все наше счастье, — и подходила к вербовой колыбели, которую привычно качала ногой, а руками все пряла бесконечную нить.
Когда покончили с войной, начали угрожать ему разные недобитки. А далее пошли коллективизация, борьба за хлеб, за урожай, за стройки и перестройки, чтобы потом встретиться с самим счастьем.
Как-то при гостях, когда муж уже был председателем колхоза, Марина коснулась его чуба и грустно сказала:
— Вот и не заметила, как ты поседел, верно, потому, что затемно уходил, а возвращался в полночь.
Это правда, в работе он никогда не жалел себя, ибо, как подсмеивались соседи, родился двужильным — после гражданской приходилось и в плуг, и в бороны впрягаться. Нелегким был его хлеб, да легкого он и не искал, даже когда его каким-то начальником выбрали.
— Скоро ли мы с самим счастьем встретимся? — с укором спрашивала жена, когда он из-за разных работ в хату почти не заглядывал.
— Погоди немного, Марина. Больше ждали. Счастье еще растет, словно девушка.
— И знаю, что снова дуришь мне голову, а верю, — поведет Марина неровными дугами бровей, словно крыльями, кротко улыбнется, и все укоры отойдут от его шальной макитры.
С той поры, кажется, минул целый век…
— Ты не иди к дверям, в окно лезь, — и Марина берет из его руки чужеземное горбатое оружие. Какое только не побывало в руках Михаила! И английское, и французское, и австрийское, и немецкое, и еще царское. Но не по оружию, а по чернозему, по зерну тосковала душа ее мужа. Лучшего сеятеля, верно, не было в селе. А как он любил возиться с пчелами и плодоносным деревом! Даже дички прививал в лесах, чтобы чем-то порадовать, удивить человека.
Через какую-то минутку Михайло, подшучивая сам над собой, влезает в хату, обнимает свою Марину и, как может, успокаивает ее и движением рук, и шепотом, и поцелуями.
— Любимая моя, любимая…
— Господи, значит, ты? — снова будто верит и не верит она;
— Какое диво сегодня с тобой? Спишь ли ты или проснулась? — начинает подтрунивать муж. — Неужели и теперь не веришь, что это я?
— И ты бы не верил… — в голосе жены прорвались слезы. — Позавчера ведь по твоей душе заупокойную звонил колокол.
— Это с какой же радости?! — возмутился он. — У кого-то в дурной голове бомкало?
— Потому что передали люди: убит Чигирин — снаряд настиг в лесах. Оплакивала я тебя, глаза опухли от горя и слез.
— А я за это время исхудал на бесхлебье, — прыснул он со смеху так, что слезы ее понемногу начали отступать.
— Все-таки обошлось, Михайло? — И Марина касается его лба, бороды, в которой утонуть можно.
— Выходит, обошлось, хотя и нелегко было, — не договаривает он, так как не любил все выкладывать о себе.