Четыре брода
Шрифт:
— Глупости мелешь.
— А может, и правду говорят люди? — продолжает свое Роман и задумывается. — Видишь, мы до сих пор ни по ком не сохли, вот и прилипло к нам — «старые парубки».
— Так это ж Яринка когда-то в сердцах влепила такое гадкое словцо… Вот оно и пристало к нам. Нелегко ей с Мирославой в лесах.
— Но еще тяжелее нашей матери: теперь она каждый вечер выстаивает у ворот и высматривает нас. А татарский брод все шумит и шумит да напоминает ей, как мы родились в челне. И тато горюет. Только нет девчат, которые бы
— Нашел время для грусти, — собрал губы в оборочку Василь, а перед ним засияли очи той девушки, которой и слова не сказал, а теперь уже и не скажет. Лишь только один раз он увидел ее на свадьбе, когда она метелицей кружилась в танце и так кружилась, что даже подковки звенели. Это была первая метелица в его жизни. Да тут же, на свадьбе, с огорчением и доведался, что у нее уже есть жених. Он стоял неподалеку от нареченной, в плотном кожухе, невысокий, тоже плотный, и плевался тыквенными семечками. Неужели эта метелица попадет в его коротковатые и грубые руки?..
— Чего, брат, затосковал?
— Жизнь.
— Теперь, можно сказать, не жизнь, а полжизни. — Роман приглядывается, как предвечерье меняет голубой наряд на синий. Еще один день ушел на отдых, и начинается рабочая партизанская ночь.
Над лесом, мягко-мягко помахивая крыльями, проплыла сова, и сразу же раздался отчаянный писк какой-то пташки.
— Вот и нет чьей-то жизни, — грустно покачал головой Василь, еще раз поглядел вдаль, снова, как в тумане, увидел свою первую метелицу. Была она или не была?
Со станции донеслась медь колокола, а потом загудел поезд. Братья спускаются с насыпи, на всякий случай отходят к опушке, прислоняются к елям, что и сейчас еще пышут теплынью погожего дня.
Вскоре загудели рельсы, блеснули лучистые глаза паровоза, загрохотали колеса, и из вагонов, набитых солдатней и офицерней, выплеснулись чужая речь, чужая музыка, чужая радость.
Роман чуть не застонал:
— Вот бы рвануть его, чтобы и до Калиновки не доехал, не то что до Киева.
— Если бы нас вчера послали в разведку, то сегодня по нему был бы похоронный звон. А ты видел в окне тушу, разукрашенную наградами и позументами? На Геринга похож.
— Наверное, генерал.
— Были бы у нас лапы, сами бы что-нибудь придумали.
Когда темень проглотила красные огоньки последнего вагона, Роман, чтобы как-то развлечь себя и брата, с чувством сказал:
— Чужие вагоны, чужие поезда, а я тебе прочитаю о наших. Никто в мире об этом хорошо не написал, как Владимир Сосюра.
— Поглядим еще, а потом читай.
Они поднялись на насыпь — и снова нигде никого. И в тиши зазвучал голос Романа:
Коли потяг у даль загуркоче, Пригадаються знову менi Дзвiн гiтари у мiсячнi ночi, Поцiлунки й жоржини— «Коли потяг у даль загуркоче», — повторил Василь. — А дождемся ли мы, брат, своих поездов? Чтобы вот так сесть в Виннице — и прямо в Москву. А потом во Владивосток, на Сахалин, и по дороге все наши песни добрым людям петь. Знаешь, с какой бы я начал?
— С какой?
Ой у полi криниченька, Там холодна водиченька, Ой там Роман воли пасе, А дiвчина воду несе.— Может, наша дивчина и принесет нам воду, если не подкосит ее война, — погрустнел отчаянный Роман.
— Будем надеяться, что принесет, будем думать о любви! — как заклинание повторил Василь, тряхнул буйным чубом, положил руку на плечо брата. — Так потопали к коням?
— Подождем: поздний час нечистую силу выводит.
На темно-синий бархат неба выкатывается полнолицая луна, и снова тени леса жертвенно кладут свои головы на рельсы. Вот они проснулись, и по ним тихо, без огней, проскочила дрезина; вел ее штатский, но рядом с ним сидел солдат с ручным пулеметом.
— Поздний час в самом деле выводит нечистую силу, — повторил Василь слова брата.
А после одиннадцати на полотне блеснул огонек, и в его лучах очертились две головы в касках. Это, закуривая, остановился патруль. Шаркая тяжелыми ботинками, солдаты молча прошли возле близнецов, а потом появились минут через двадцать — двадцать пять.
— Днем тут спокойнее, — шепчет Василь.
— А патрульных хоть сейчас голыми руками бери. Чесанем, брат?
— Шальной! Тогда Сагайдак никогда не пустит нас в разведку.
Еще подождали с полчаса, но патруль больше не появлялся.
— Пошли отлеживать бока. Распустились, будто у тещи. Что ж, и нам пора домой.
Близнецы, словно в дремотные волны, ныряют в лес, на полянке находят своих красногривых, отвязывают поводья и мигом вскакивают в седла. На дороге застоявшиеся кони переходят в галоп и будят пугливое эхо.
— Не видится ли тебе то, что будет завтра? — спрашивает Роман.
— Видится. Вот если бы каким-то чудом возвратился поезд с тем генералом! Хотел бы я посмотреть, куда полетели бы его кресты. И есть хочется.
— Может, захотелось того борща и каши, что девушка варила?
— Молчи, брат, а то в животе контрреволюция просыпается, еще подорвет силы партизана.
Вот и молчаливое жилище Магазанника. Как в похоронном саване, стоит мертвая хата, не капает слезой прикованная железом к журавлю бадья, не скрипят раскрытые ворота. Не слышно и дыхания скотины, только со старых-старых дверей скита, которые забыли вывезти в село, одиноко глядит потрескавшийся, постаревший ангел.
— Удрал черт от ангела, — со злостью процедил Роман и остановил буланого возле желоба. — Напоим коней.