Четыре брода
Шрифт:
— А может, лучшего и не будет?.. Говори, Оксана…
Борясь с неуверенностью, с мучительными сомнениями, Оксана едва прошептала:
— Что ж, если хочешь, оставайся. Дети ведь, невзгоды, вдовьи лета… Не раскаешься ли?
Стах не поверил своему счастью. Неужто Оксана станет его женой?! Он хотел поверить ей самое сокровенное, но не осмелился — на них смотрели притихшие дети, они тоже почувствовали что-то необычное. У Стаха лишь вырвалось:
— Оксана, Оксанка, Оксаночка…
Это не
— Мама, а кулеш выкипает, — оторвал ее от воспоминаний Миколка.
Оксана выхватила горшок из печи, а Стах, веря и не веря себе, все еще искал ее взгляда.
Вот и одарила она его тем взглядом, которого он ждал столько лет!
Оксана чувствовала, как нужен ему этот взгляд, и нашла его в себе. А какое смятенье поднялось в ее душе, одним вдовам понять под силу.
Поздним вечером, когда уснули дети и в хату проникло дыханье татарского брода, Стах неумело обнял ее, подвел к окну, откуда струилась лунная дремота.
— Какая ты красивая, Оксаночка!
— Уж и не чаяла услышать такое…
— Я тебе об этом всю жизнь говорить буду.
— Много ли ее осталось нам…
— Ты про что?
— Разве сам не знаешь? — пригорюнилась она.
Подошла к детям, поправила на них ряднину. Она сама ее выпряла, выткала, выбелила в голубой весенней воде. Чего только не умеют ее руки, а в нынешнем году ненужными они стали.
Стах снова обнял ее, и она, колеблясь и борясь с собой, скорей из жалости, чем от любви, несмело положила ему голову на грудь и неслышно молвила:
— И сама не знаю, как оно вышло…
— Это все мои годы, любовь моя умолила тебя. Как я мучался, думая о тебе… Как-то весной прилетел к моей скворечнице одинокий скворец, да и начал и пением, и свистом, и взмахами крыльев звать к себе пару! А ее нет и нет. Так, поверь, в песне птицы задрожали слезы.
— А потом что?
— Недели две тосковала птица, как человек, и дождалась своей пары скорее, чем человек, и тогда на радостях запела соловьем.
— Вправду так было?
— Вправду.
— Так ты думал… о моих детях?
— Не переставал думать и о тебе, и о детях… Да про безрассудство наше думал.
Оксане стало страшно.
— Про наше? Твое и мое?
— Нет, про тех ступачей, что и семена выметают из села. Где они жили, где росли, на каких дорогах человечность растеряли?.. Оксаночка, не найдется ли у тебя чего-нибудь выпить? Я ведь не знал, какое счастье мне привалит.
— Вишневка прошлогодняя.
— Вот и хорошо!
Она зажгла лампу, принесла из кладовой бутылку, достала глиняные чарки, на которых пели рисованные петухи.
— Закусить-то нечем…
— Сегодня обойдется и так. — Стах наполнил чарки, погасил свет.
— Зачем это?
— При луне лучше. За тебя, Оксаночка, за нас, за наших детей и за нашего единственного свидетеля — луну. Ты любишь ее?
— Очень.
— А я тебя.
— Ой, лукавый!
— Не лукавый, а завистливый.
— Кому ж ты завидуешь?
— Сам себе, — и коснулся ее уст, что пахли вишняком.
Весной, когда цена за фунт хлеба подскочила до шести рублей, в хате у Оксаны неумолимо поселился голод. Оксана, слабея, еще кое-как держалась, а дети совсем обессилели, глаза у них ввалились и горели лихорадочным блеском. Сдал и Стах, но он, как мог, поддерживал всех. Сначала посулил первую крапиву, погодя пообещал скорый первоцвет, за ним недолго до щавеля и липового листа, а там вот-вот и ранняя черешня поспеет. Он, мол, знает в лесу дерево, которое ягодами прямо как гроздьями обсыпано и черешни вкусные-превкусные. Вот когда наш Миколка полакомится!
— А вы меня подсадите на эту черешню? — допытывается повеселевший Миколка.
— А как же! Разве мне самому неохота с таким казаком да в лес махнуть!
И на исхудавшем, пожелтевшем личике «казака» просыпалась жизнь.
— Так махнем?
— Как пить дать. А сейчас я на речку — вдруг какую-нибудь поживу подкинет.
Как-то Стаху повезло — в вершу попалось несколько славных линьков. Он вытряхнул рыбу в торбу и подался к Магазаннику: тот тайком и только «надежным», что умеют держать язык за зубами, продавал зерно и печеный хлеб. За пуд ржи или пшеницы брал по двести пятьдесят рублей, а за фунт хлеба — шесть.
Хата лесника была заперта изнутри. Стах постучал раз, другой. Кто-то осторожно вышел в сени и столь же осторожно спросил:
— Кто там?
— Это я, Степочка. — Стах узнал Семеново чадо.
— Что надобно?
— Хлеба купить.
— Где у нас тот хлеб? — будто удивился Степочка. — Вы слыхали звон, да не знаете, где он.
— Так люди же говорили…
— Чего только не наболтают. А теперь будьте здоровы.
— Пусти его, — отозвался откуда-то из недр дома сам Магазанник.
Степочка загромыхал деревянным засовом, зазвенел цепью, звякнул крюком, просунул в двери нечесаную голову и придирчиво осмотрел пришедшего цепким, оценивающим взглядом.
— Заходите, коль пришли, — и снова захлопотал с засовами.
— Вот и примак Оксанин прибился к нам, — насмешливо встретил Стаха лесник.
Он сидел за большим дубовым столом, на нем исходил паром свежеиспеченный хлеб, стояли весы и миска с водой. К столу сиротливо жались две согнутые женские фигуры. Женщины были так измождены, что казалось, дунь ветер — и они свалятся.