Четыре брода
Шрифт:
— Кто это тебя?
— Упал я. Дай мне какую-нибудь тряпицу.
Оксана подумала, что ему надо вытереть лицо, и подала полотенце. Стах разложил его на полу, принес торбу, распорол ее там, где темнело, и ответил на немой вопрос жены:
— Тут кровь… я выберу зерно, чтоб детям не попало, и посею на огороде.
— Ой, Стах, пропали мы, пропали!
Оксана обхватила руками плечи и вся сжалась в комочек. Больше она ни о чем не спрашивала.
Зерно с запекшейся на нем кровью Стах посеял уже при луне, но впервые в жизни он не испытал
А утром со стороны татарского брода к ним поднялись милиционер Гривко и Магазанник. Широко, по-хозяйски расставив ноги, лесник зловеще встал в дверях, устремил свои злые щелки на окаменевшую Оксану.
— Признавайся во всем! Не отнекивайся! Я сам видел, как вчера твой на машину залез. Нечего сказать, хорошего себе примака взяла!
В углу, чуя несчастье, заплакали дети. Милиционер Гривко, которого еще с гражданской как огня боялись бандиты всей округи, поглядев на детей, изменился в лице. В это время навестить свою двоюродную сестру зашел Данило, да так и замер на пороге.
— Сознавайся, сознавайся, меньше будет спрос. Бандит твой ничего не скажет! — наседал Магазанник.
У Стаха вся кровь отхлынула от лица, резче обозначились оспинки.
Оксана пробудилась от своего оцепенения:
— Какой он тебе бандит?! Бандит, живодер — это ты! Мешочек ячменя для детей муж набрал! Сколько его там было — от силы фунтов пятнадцать. А ты таскаешь сотни пудов, прорву свою никак не заткнешь!.. За фунт хлеба дерешь из последнего.
— Да откуда ты, полоумная, сотни пудов взяла? — окрысился Магазанник. Он уже был не рад, что сгоряча ввязался в эту историю. Вчерашняя злость на Стаха помрачила голову и погнала его, дурня, сюда. А теперь, смотри, после таких слов Оксаны еще и милиция что-то прикинет. — Где ты взяла эти сотни?
— А про десятинки, в лесу припрятанные, забыл? А о том украденном, что на заготовки не довез, забыл?
— Вот видишь, в какое мы логово попали? — Семен криво усмехнулся милиционеру. — Эта как ударит в колокола на рождество, так и до пасхи звонить не перестанет.
Гривко — он всякое повидал на своем веку — поднял с пола распоротую торбу, вытряхнул из нее несколько зерен ячменя, заметил высохшее пятно крови, еще раз взглянул на ребятишек и негромко сказал Магазаннику:
— Зачем нам к этому горю горькому еще новую беду приплетать? Вы же видите, дети тают, как воск…
— А закон? — затвердели безжалостные Магазанниковы глаза. — Как на это закон посмотрит?
— По закону тебя надо на крутое тесто перемесить, чтоб знал, как с людьми обращаться! — сказал Гривко в самое ухо леснику.
— Вот до чего мы дожили! — закричал во всю глотку Магазанник. — Обо всем защитнику нашему товарищу Ступачу расскажу. Пусть он рассудит нас!
Упоминание о прокуроре вконец пришибло милиционера.
— Для чего это вам, дядько? Ведь надо же детей спасать! — с укоризной молвил Данило Бондаренко.
Но Магазанник уже закусил удила.
— И такие слова я слышу от народного учителя?! И это учитель покрывает расхитителей державного добра?! Для чего же тогда он свои техникумы-институты кончал?! Читал я, читал, как ты за правду в газетке распинаешься. Так то, значит, в газетке, а в жизни пусть Магазанник за правду борется?!
— Не юродствуйте, дядько. Нечего зря стараться, отольются вам еще детские слезы!
— А я такую веру имею, что теперь кое-кто сверху тобой заинтересуется, — отрубил Магазанник и многозначительно обратился к милиционеру: — Так идти мне к товарищу Ступачу?
Гривко только голову понурил и, вздохнув, сказал Стаху:
— Собирайся, человече добрый. Жаль мне тебя, да что поделаешь… Перемену белья захвати.
Как в дурном сне, не помня себя, вынимала Оксана белье из шашелем источенного сундука.
Стах подошел к Оксане, положил руку ей на плечо.
— Достань мне ту сорочку, что из бредня сшил. Пусть и в дальнем краю мне пахнет нашими бродами.
Оксана отыскала сорочку, слезы брызнули у нее из глаз, и что-то как оборвалось внутри. А Стах так взглянул на нее, будто обнял взглядом всю их жизнь.
— Жди меня, Оксана, жди…
— Я не слышу, ничего не слышу, — и вся потянулась к мужу. Она с ужасом поняла, что от отчаяния потеряла слух.
Лишь много позднее до нее дошел смысл слов, сказанных тогда Стахом…
VI
За татарским бродом кони топчут ярую мяту и седой туман. За татарским бродом, на казачьем, из алого мака и сизого жита выплыл полный месяц, а на кургане, неспешно вращаясь вокруг своей оси, заскрипел старый ветряк. Нынче вдоволь будет ему работы, намашется он крыльями, нагрохочется жерновами, приветливо встречая хлеборобов. Данило вдруг отчетливо ощутил запах свежемолотой муки и первого хлеба. Старые люди и теперь еще не режут первый хлеб ножом, а благоговейно разламывают его руками.
Как он любил преджатвенную и страдную пору, когда после всех тревог тихая мистерия полей становилась радостью души, когда, глядя на склонившийся колос, яснели людские думы и что-то доброе шептали уста.
…Над полями разлилась разомлевшая теплынь. Данило Бондаренко бредет по степи, а вокруг сизое жито и красная пшеница поют и поют свою колыбельную. И вся росная земля кажется ему сейчас колыбелью, колыбелью жизни и надежд. И не беда, что будни каждодневно обрушивают на него большие и малые заботы, неумолимо сталкивают с глазу на глаз не только с правдой, но и с кривдой. Душа его полна неизбывной веры, а глаза светятся тем, что одни зовут наивностью, а другие — поэзией. И в самом деле, разве этот наливной колос, эта красная пшеница, это кудрявое просо не поэзия?! Не только тот поэт, кто исписывает бумагу стихами, но и тот, кто думает неотступно думу о хлебе, чья душа живет всеми радостями и тревогами человеческими…