Четыре сезона
Шрифт:
«Уважаемые мистер и миссис Боуден!
Настоящим уведомляю вас, что вы приглашаетесь для обсуждения успеваемости вашего сына во второй и третьей четверти. Поскольку еще недавно Тодд учился хорошо, его нынешние отметки наводят на мысль, что существует причина, отрицательно влияющая на его успеваемость. Откровенный разговор мог бы устранить эту причину.
Следует сказать, что, хотя Тодд закончил полугодие удовлетворительно, его отметки за год по ряду предметов могут оказаться ниже существующих требований. В этом случае придется подумать о летней школе, чтобы не потерять год и тем самым
Готов предварительно согласовать удобный день и час для нашей встречи. Ситуация такова, что чем раньше это произойдет, тем лучше. С уважением Эдвард Фрэнч».
До чего профессионально эти американцы умеют пудрить мозги, подумал Дюссандер. Такое трогательное послание вместо одной фразы: ваш сын может вылететь из школы) Он вложил бумажку вместе с табелем в конверт и снова скрестил руки на груди. Никогда еще предчувствие катастрофы не говорило в нем так остро, и, несмотря на это, он отказывался признать, что это конец. Год назад, когда Тодд ворвался в его жизнь, он мог бы, наверное, признать это, год назад он был готов к катастрофе. Сейчас он не был к ней готов, и тем не менее проклятый мальчишка, судя по всему, устроит ему катастрофу.
– Кто этот Эдвард Фрэнч? Ваш директор?
– Кто, Калоша Эд? Какой он директор – классный наставник.
Своим прозвищем Эдвард Фрэнч был обязан привычке надевать в слякоть калоши. Еще он взял себе за правило появляться в школе исключительно в кедах, а их в его распоряжении было пять пар, от небесно-голубых до ядовито-желтых. Подобный демократизм, по его разумению, должен был расположить в его пользу добрую сотню учеников двенадцати-четырнадцати лет, которых он в поте лица своего наставлял на путь истинный.
– Школьный наставник? Это чем же он занимается?
– А то вы не поняли. – Тодд готов был сорваться в любую секунду. – Писульку-то его прочли! – Кружа по кухне, он метал в Дюссандера уничтожающие взгляды. – Так вот, я не допущу этой лажи. Не допущу, слышите! Ни в какую летнюю школу я не пойду. Летом родители улетают на Гавайи, и они берут меня с собой. – Он вдруг показал пальцем на конверт, лежавший на столе. – Знаете, что будет, если отец увидит его?
Дюссандер покачал головой.
– Он из меня все вытрясет. Все! Он поймет, что это все – вы! Больше не на кого подумать. Он меня так обработает, что я все выложу за милую душу. И тогда… тогда… я в дерьме. – Он уставился на Дюссандера ненавидящим взором. – Они начнут следить за мной. Или, еще хуже, потащат к врачу. А что, запросто! Но я не собираюсь сидеть в дерьме! И фиг я им пойду в эту долбаную летнюю школу!
– Если не в колонию, – сказал Дюссандер. Он сказал это вполголоса.
Тодд остановился как вкопанный. Лицо окаменело. И без того бледный, он стал просто белый. Казалось, он потерял дар речи.
– Что?.. Что вы сказали?
– Мой мальчик, – Дюссандер, похоже, сумел вооружиться терпением, – вот уже пять минут ты здесь рвешь и мечешь, а из-за чего? Из-за того,
Тодд молчал. Уставился на Дюссандера своими побелевшими полубезумными зрачками и молчал.
– Израильтян не смутит тот факт, что мне семьдесят шесть лет. У них, как ты знаешь, смертная казнь пока не вышла из моды, особенно охотно о ней вспоминают, когда речь заходит о бывшем нацисте в концлагере.
– Вы американский подданный, – возразил Тодд. – Америка вас не выдаст. Я сам читал, что если…
– Читал! Ты бы лучше внимательно слушал. Я не являюсь американским подданным. Мои документы оформляла «Коза Ностра». Я буду депортирован, и где бы ни приземлился самолет, у трапа меня будут поджидать агенты «Моссада».
– Вот и пусть они вас повесят, – пробормотал Тодд, сжимая кулаки. – Кретин, зачем я только с вами связался!
– Справедливо, – усмехнулся Дюссандер. – Но ты связался, и от этого никуда не уйти. Надо исходить из настоящего, мой мальчик, а не из всяких там «если бы да кабы». Пойми, мы повязаны одной веревочкой. Если ты вздумаешь, как говорится, заложить меня, можешь не сомневаться, я заложу тебя. Патан – это семьсот тысяч погибших. В глазах мирового сообщества я преступник, чудовище… мясник, по выражению ваших борзописцев. А ты, дружок, мой пособник. Ты знал, кто я и по каким документам здесь живу, и не донес на меня властям. Так что, если меня схватят, весь мир узнает о тебе. Когда репортеры начнут тыкать мне в лицо микрофоны, я буду снова и снова повторять твое имя: «Тодд Боуден… да, вы правильно записали… Давно ли? Почти год. Он выпытывал у меня все подробности… лишь бы была чернуха… Да, это его выражение: „Была бы чернуха“…»
Тодд, казалось, перестал дышать. Кожа сделалась прозрачной. Дюссандер улыбнулся. Отхлебнул виски.
– Скорее всего тебя ждет тюрьма. Возможно, это будет называться иначе – исправительное учреждение или центр по коррекции самосознания… в общем, что-нибудь обтекаемое, вроде твоего «Прогресса в учебной четверти»… – при этих словах рот у него скривился в усмешке, – но как бы это место ни называлось, окна там будут в клеточку.
Тодд облизнул губы.
– Я скажу, что вы все врете. Что я только что узнал. Они поверят мне, а не вам. Можете не сомневаться.
Его возражения встречала все та же ироническая усмешка.
– Кто-то, кажется, сказал, что отец из него все вытрясет.
Тодд заговорил, медленно подбирая слова, как бывает, когда мысли формулируются на ходу.
– Может, не вытрясет. Может, я сразу и не расколюсь. Это же не окно разбить.
Дюссандер внутренне содрогнулся. То-то и оно: с учетом того, что поставлено на карту, мальчишка-то, пожалуй, сумеет переубедить отца. Да и какой отец перед лицом такого кошмара не даст себя переубедить?