Четыре туберозы
Шрифт:
Началось это на каком-то ужине в ресторане, куда мы оба попали случайно.
За столом оказались рядом. Почему? Я никого не просил об этом.
Долго не замечали друг друга.
Потом говорили о чём-то пустом, обоим ненужном, и она скучала.
Вокруг было шумно, но не весело. Пели цыгане. Ночь проходила незначительно, плоско, подобная многим, о которых так легко забываешь наутро.
Но я замечал: особая грусть в какой-то час всегда опускается над рестораном.
Может быть, это только утомление, ядовитый звон отравленной крови, которая хочет под утро покоя,
Тогда усталая певица со слишком подведёнными глазами непременно поёт какой-нибудь надрывающий избитый романс.
Тогда женщины со странной дрожью в пальцах отвечают на ваше пожатье, и в глазах их вспыхивает печально-нежный растроганный блеск.
Они шепчут вам ночные лживые слова, над которыми вы безжалостно смеетесь наутро.
Но здесь, под безвкусно яркой люстрой, на мягких захватанных диванах готовы дать самое безумное обещание.
У той, что сидела рядом, было неподвижно-спокойное лицо. В первый раз я заметил её глаза. Так смотрят маньяки — упорно, долго, в одну точку.
— О чем вы думаете? — спросил я с любопытством. Она взглянула и улыбнулась — грустно, красиво.
— Я думаю о любви, — ответила она просто. — Всегда о любви. Смотрю в глаза, угадываю тёмные тайны душ, слушаю мелодии голосов и всё спрашиваю — не здесь ли?
— Кто? — спросил я, не понимая.
— Любовь.
Тогда я засмеялся и сказал:
— Посмотрите так и на меня. Может быть, здесь?
Она посмотрела. Внимательно, вдумчиво, строго, точно не слыша шутки, и ответила:
— Может быть. Трудно угадать, кого уже отметила любовь.
Из-за стола вставали. Электричество погасло. Принесли свечи. Красные стены кабинета потускнели. На столе апельсинные корки и недопитые стаканы. У женщин смятые причёски, под глазами синие тени.
Поздно. Но отчего мне так не хочется прощаться?
— Мы вместе? — спросил я несмело.
— Да.
И вот на рассвете по синим оснеженным аллеям мы ехали вместе. Она мне казалась прекрасной. Я держал её руки и восторженно смотрел в лицо.
— Может быть, здесь?.. — спрашивал, сжимая её пальцы.
— Может быть, — отвечала она просто. И лицо у неё было чуть-чуть грустное, чистое и покорное, как у монахини.
Я проводил её до подъезда. Звонили к заутрене. Улицы были пусты и белы. Холодная утренняя грусть сжимала сердце.
— Придёте? — спросил я робко.
И голосом ясным, торжественно простым, от которого рассеялось последнее впечатление случайности этой ночи, она сказала:
— Приду.
Так это началось.
Она пришла вечером, на другой день. Всё было так просто. Светила луна. Перекладины рам чёрными крестами лежали на полу. Всё та же моя комната, каждый уголок которой я знаю наизусть. Но в неё уже вошло что-то новое, тревожное. Тайна чужой неизвестной души.
— Кто вы? Откуда вы? Почему я не знаю о вас ничего?
И она ответила:
— Не нужно спрашивать. Всё внешнее обычно до тоски, и оно, как всегда, ложь. А правду я уже сказала. Я бродяга, скитаюсь
— Какая же она, эта любовь? — спросил я, и у меня дрожали губы. Она наклонилась. Близко. Я видел странные, сосредоточенно блестящие глаза. Такого выражения я не видал уже после ни у кого, никогда, всю жизнь.
— Моя любовь то, что называют «безумием». Это бездонная радость и вечное страдание. Когда она придёт, как огненный вихрь, она сметёт всё то, что называется «жизнью». В ней утонет всё маленькое, расчётливое, трусливое, чем губим мы дни. Тогда самый ничтожный станет богом и поймёт навсегда великое незнакомое слово «беспредельность».
Я встал перед ней на колени и ответил:
— Та любовь, о которой ты говоришь, — чудо, и я чувствую — оно уже коснулось моей души. Вот я перед тобой. Возьми меня, веди, учи.
Её глаза широко раскрылись и загорелись, как огромные, чёрные камни. Губы изогнулись в истомлённо-жадной улыбке, точно хотела она выпить, как острое душистое вино, всю мою душу, весь трепет первой мучительной страсти.
Такая была наша первая ночь.
Я не знал её жизни.
На рассвете провожал до подъезда. Грубо хлопала дверь. Замирали шаги, и я оставался один. Помню, ещё подолгу стоял под фонарём. Изумлённый, выхваченный из обычного строя чувств. Точно хотелось проснуться, но не мог.
Она приходила. Я запирал двери и тушил огни. Исчезала комната. Становился далёким и чуждым весь мир.
— Тот ли я, кого ты ждала? Та ли это любовь? — спрашивал я с тоской. — Видишь, я весь твой. Без тебя нет ни жизни, ни чувств, ни желаний.
С белых подушек смотрели неподвижные, жадные глаза, и в тёмной комнате, далёкой миру, звучали безумные, странные речи:
— Так, так нужно. Говори, не умолкай. Ты чувствуешь, как в твою душу вонзается что-то острое, режущее, как нож? Ты хочешь умереть? Вот здесь, сейчас, рядом со мной?
И смеялась тихо и жутко:
— О, милый, милый, милый!..
Так прошло много дней. В них утонуло прошлое и закрылось туманом будущее. Может быть, это длилось бы бесконечно. Может быть…
Но я не сумел… Захотелось чего-то прочного, на долгие дни. Душа не выдержала остро-блаженных мук, и я сказал ей однажды:
— Останься со мной навсегда, будь моей женой.
Как в первую ночь, мы сидели на диване, не расплетая рук, а перекладины рам крестами лежали на светлом полу.
Я сказал, и стало страшно тихо. И мне показалось, что кто-то прошёл по коридору и встал у дверей.
И вдруг разорвалась пелена жуткой тишины. Я услышал множество звуков, которых при ней не замечал никогда.
За окном скрипели полозья саней. Из умывальника с ритмическим стуком падали редкие капли. За книжным шкафом, шурша обоями, скреблась мышь.
Она освободила руки и отодвинулась. В светлой полосе фонаря я увидел её лицо, и оно было такое, как в первый вечер, — чуть-чуть грустное, строгое, покорное, как у монахини.
— Теперь я уйду, — сказала она спокойно. — Этого не может случиться никогда. Мы оба узнали многое. Предстоит идти ещё дальше, ещё выше. Ты поймёшь это после, без меня.