Число зверя
Шрифт:
— Все меняется, ничего не поделаешь, — засмеялся Сергей Романович, погружаясь в особое полусонное блаженство. — Даже в Москве сколько переменилось за какие нибудь десять месяцев, я даже многое не узнал…
— Мне всегда нравились наблюдательные люди, — подхватил Самуил Яковлевич, профессионально цепко оглядывая своего клиента в зеркале, разделяя его буйную рыжеватую гриву ровным пробором надвое и вновь принимаясь за ножницы. — Мой тесть, достопочтенный Арон Иокимович… на той неделе в среду, представляете, ему исполнилось сто четыре года, и моя жена сделала превосходную фаршированную щуку… так вот, мой тесть Арон утверждает обратное. Такой почтенный возраст, его можно простить, а я кожей чувствую все эти ненужные перемены, я бы не стал утверждать, как достопочтенный Арон, что все это к добру. Вы слышали, конечно, сколько теперь развелось разных вредных писателей, и каждый из таких норовит переправить свою галиматью за кордон. У меня старшая дочь Розалия замужем, тоже за писателем, сочиняет репризы для цирка и для самого Никулина.
— Так, так, Самуил Яковлевич, — не удержался от улыбки Сергей Романович. — Лично я абсолютно с вами согласен, как говорится, на все сто!
Полюбовавшись на дело рук своих и дав клиенту осмотреть свою голову со всех сторон, поднося небольшое зеркало к нему то с затылка, то сбоку, и дождавшись, когда и сам придирчивый клиент осознает величие происшедшего и запечатлеет это на своем лице, Самуил Яковлевич принялся намыливать ему щеки и подбородок и править бритву.
— Прекрасно, прекрасно, Самуил Яковлевич, — не сдержал своего восторга клиент, продолжая рассматривать себя в зеркале. — Подлинное, высокое искусство!
— Благодарю, молодой человек, у меня свои твердые убеждения все делать с высшим знаком, — признался Самуил Яковлевич, слегка розовея. — Некрасивых людей не бывает, нужно только заметить и выявить в человеческом образе главное! А этот Солженицын, новоявленный писака, все видит наоборот, у него от природы испорченное, даже извращенное зрение, и таких надо изолировать от здоровой массы, не то жди беды. Ведь о чем только не говорят сейчас люди, можно с ума сойти! Недавно от своего давнего друга, вполне порядочного человека, такое услышал… Якобы из под Елисеевского магазина до самой Старой площади туннель проложили, и теперь московский горком во главе с товарищем Гришиным отоваривается подземным путем… Спрашивается, к чему товарищу Гришину такая канитель — отовариваться подземным путем? Кто это ему запретит поверху ездить? И знаете, что мне ответил этот умник? Для того, чтобы его никто не видел, говорит… Что? Как вам это нравится? Люди, хоть куда заберись, все равно увидят, вот что главное. Вы тоже, пожалуй, уже слышали, что у самого Брежнева где то на Волге, в Завидово, что ли, есть такое местечко, вроде бы целый гарем выстроен, а, как вам это нравится? Вроде бы потому и пропадает сейчас, даже на Москве, множество молодых, непорочных девушек, а все начинается с малого, с какого нибудь Солженицына, а там и пошло полыхать на всю Одессу, а если представлять себе правильно, на всю страну! Все мы мужчины и знаем, что это такое, но зачем же стулья ломать? У великого Соломона тоже было триста жен и семьсот наложниц, но никто не делал из этого никакой трагедии. Все дело в возможностях и способности, от этого мир еще никогда не рушился. Простите, головку чуть чуть назад… благодарю. — Подчиняясь, Сергей Романович совсем разомлел и больше уже почти не слышал Самуила Яковлевича, дарившего своими откровениями далеко не каждого клиента; и хотя Сергей Романович находился сейчас в редком за последнее время прекрасном расположении духа, он именно теперь ощутил некий переломный момент и задержал дыхание. Пришло решение; стараясь скрыть свое состояние, Сергей Романович прикрыл глаза. Чуткий и нервный Самуил Яковлевич тотчас отвел руку с бритвой.
— Что нибудь беспокоит? — спросил он и, увидев глаза клиента, в свою очередь, озадачился, умолк; так иногда тоже бывает, что люди, даже мало знакомые друг с другом, могут неожиданно и случайно, по взгляду или жесту, почувствовать край пропасти, а то и заглянуть в нее, поежиться и прошептать вроде бы давно забытую молитву.
И действительно, Сергей Романович вышел из модной парикмахерской, сердечно и тепло распрощавшись со старым мастером, с завидным изяществом опустив в карман его халата несколько десяток, и, обновленный, словно весь его состав переменился, он зашел в ближайший, «Центральный», ресторан и с удовольствием пообедал. Он не стал пить, к плохо скрытому неудовольствию официанта, ничего крепкого, заказал лишь бутылку сухого вина, и затем, посидев на скамейке у фонтана возле Пушкина, понаблюдав за шумными и непоседливыми ребятишками, которых неусыпно пасли бдительные бабушки и мамаши, хотел уже двигаться дальше: в нем начинал
— Выкладывай, — коротко сказал он, поздоровавшись. — Ты за мной второй день шастаешь, я тебя сразу засек. Родное московское небо надоело? Хочешь увидеть звезды небесные с обратной стороны? Ну что ж, такое тоже сбывается, если сильно захотеть. Так, Обол? — ласково поинтересовался Сергей Романович, и от его дружеской серьезности Обол заерзал, согнал с лица приятельскую ухмылку и, шумно втянув носом воздух, чихнул.
— Ты надушился, голова кружится, — сказал он с завистью и заторопился. — Погоди ты, сначала послушай, а то сразу грозиться! — Поведя головой и осмотревшись, заметив неподалеку уткнувшегося в газету гражданина в приплюснутой кепочке, Обол закурил, сплюнул за скамейку, крутанув головой. — Тебя черт куда то чуть ли не на год унес, а мне жить надо, а я один, сам знаешь, ни туды и ни сюды. — Тут он, еще раз зорко стрельнув глазами по сторонам, подсунулся к товарищу ближе, вплотную, и прошептал ему на ухо всего несколько слов, отчего невозмутимый Сергей Романович непривычно побледнел, — почти незаметно, но Обол не упустил и этой мелочи, и ему на какое то время тоже стало не по себе. Он хорошо знал сидящего рядом человека, думал, по крайней мере, что знал, — достаточно было одного неосторожного движения, одного лишнего звука, и тщательно сотканная умными головами паутина будет разорвана, распадется, рассыплется, и он, этот франт, вновь окажется в недосягаемости.
— Знаешь, я тебе одно скажу, — пробубнил, понижая голос, Обол, снова незаметно осматриваясь. — Хочешь отвязаться — швырни им этот чертов камень сам, дело далеко заехало, не отстанут. Интерес то громадный! Ну, я пошел, а то мы с тобой как в стеклянной банке, насквозь просвечивает. Ни к чему такой цирк…
— Сиди, — проронил Сергей Романович скупо и обещающе, и Обол, дернув плечом, сразу ощутил себя словно на пронизывающем ветру.
Конечно, можно было встать, усмехнуться и отправиться своей дорогой, но далеко ли ему будет суждено ушагать? И Обол, бесстрашно взглянув Сергею Романовичу в глаза, остался сидеть, ожидая дальнейшего.
— Ладно, Обол, за мной должок не залежится, — сказал Сергей Романович. — Еще одно — когда?
— Ну, придумывать не буду, я для них пока чужой, не очень то губы растопырили, — усмехнулся Обол. — А я и не набиваюсь, черт с ними. Думаю, ждать долго им не с руки, вот сам и рассчитывай, — добавил он, встал и протянул руку. — Если что, как кликнуть?
Сергей Романович ничего не ответил, тоже встал, дружески похлопал старого напарника по плечу, и они расстались, растаяли в шумной по праздничному людской толчее, и никто бы и в горячечном бреду не мог предположить, что в бесконечном круговороте самой простой, будничной и даже низкой жизни, в ее немыслимых хитросплетениях, именно встреча этих двух, давно уже бывших не в ладах с законом москвичей означила нечто совершенно непредвиденное и что их невнятный разговор вызвал в привычной московской жизни широко расходящиеся круги, мимолетные, скоро исчезающие следы и движения, которые затронут интересы людей из самых разных слоев, начиная с верхов и кончая глубоким подпольем, что, в свою очередь, еще раз подтвердит старую истину о тесном единстве всего человеческого общежития, в какие бы социальные формы оно ни облекалось, и то, что без боли и ущерба из него невозможно вычленить и вынуть даже самую ненужную и порочную его часть.
— К черту! — в сердцах сказал Сергей Романович, когда у него в голове стали вертеться самые дикие мысли; встреча с Оболом была, конечно, не случайной, он и сам ждал чего то подобного, просто еще раз подтвердилось его решение, теперь оно еще больше укрепилось, сигнал был принят.
Он побрел по Москве наобум, куда глаза глядят; вроде бы даже забыв о своем решении, он шел и шел из улицы в улицу, из переулка в переулок, по бульварам и набережным, потом вновь забредал в путаницу тупиков старой Москвы. В какой то момент у него мелькнула мысль, что эти его блуждания таят в себе определенный смысл, вполне возможно, пришло время окончательно проститься с прошлым, со знакомыми с детства дворовыми переходами, по которым можно было пройти чуть ли не всю Москву из конца в конец…
Пришел вечер, зажглись фонари и погрузили город в таинственный полумрак, и вся его жизнь приобрела какую то особую сумеречную наполненность — Сергей Романович всегда, даже в детстве, любил ночь, любил Москву именно ночью, когда она сбрасывала с себя маску театрального притворства, самодовольства напоказ, и когда потихоньку проступало ее истинное лицо — лик кающейся, пытающейся замолить свои прегрешения блудницы, доходившей в этом до благоговейного экстаза; может быть, именно в таком состоянии она и становилась недоступной и в то же время желанной даже в самых отвратительных своих пороках и прегрешениях.
У Сергея Романовича было в жизни много таких вечеров и ночей, но сейчас он всем своим существом ощущал нечто особое; он сейчас любил этот город нерассуждающей звериной любовью; ему бы надо было немедля, очертя голову бежать из него, из каменных непроходимых недр этого застывшего неласкового чудовища, но он не мог вырвать себя из его тела, бесстыдно раскинувшегося на десятки и сотни километров, он был его неотъемлемой частицей и знал, что если бы какая то сила вырвала его из этого города и бросила в чужое пространство, он бы тут же задохнулся.