Число зверя
Шрифт:
И Брежнев как то сразу и бесповоротно забыл о своем начальнике тайных сил Андропове, оказавшемся с таким глубоким тройным дном, словно отрубил, и даже ощущение опасности прошло. Его сейчас ждала более заветная и высшая цель и высший судия, и перед его лицом — Брежнев знал это всегда, знал кожей — ему и предстояло отчитаться за всю свою долгую жизнь, за все сделанное и упущенное, хотя он никогда раньше не думал, вернее, старался не думать об этом. Но сейчас все было огромно и прозрачно, сейчас пришла судная ночь, и ему все будет явлено — все начала и все пределы, и ни малейшей крупицы скрыто не будет, и он от огромности происходящего словно оцепенел.
2
Он сейчас как бы растворился во многих делах и лицах, во всем происходящем и присутствовал везде, все видел и слышал и поэтому больше всех страдал.
Положенный час пробил на Спасской башне, часы отзвонили последнюю четверть безвозвратно уходящего дня, и у дверей мавзолея сменился караул — два молодых курсанта замерли, сжимая в руках свои караульные карабины, — здесь, в самом центре страны, они сейчас были призваны олицетворять своим бдением главную мощь господствующей идеи, и вместо того, чтобы заниматься полезным и нужным для жизни делом, любить женщин, играть с детьми, работать, учиться думать и постигать, они стояли с замершими лицами, искоса поглядывая на постоянно,
Но курсант не сдавался и окончательно решил, что бессмертных идей нет и не может быть, что все это чушь и что придумавший эту загробную жизнь, пожалуй, просто непереносимо ненавидел покойного, хотел укрепить этим свое собственное положение и, по сути дела, жил инстинктами — в данном конкретном случае им руководил культ предков, и божественное их почитание приравнивалось им к защите самого неба.
С некоторым легким торжеством Брежнев, слышавший эти крамольные для молодого солдата мысли, поискал глазами своего вечного преследователя и, не обнаружив его, вновь стал вслушиваться и вглядываться в происходящее и с большим внутренним нетерпением ждать чего то еще более волнующего, а молодой курсант, тот самый, что мечтал об истории и университете, окончательно решил года через два три после демобилизации написать документальную работу по интересующей его теме, — и тут все выскочило у него из головы. Он хорошо видел исказившееся от ужаса лицо своего напарника, да у него и у самого словно остановилось дыхание и тело превратилось в ледяную глыбу. Из судорожно сведенных пальцев каким то образом выскользнул карабин, стукнувшись о гранитную стену и шаркнув по ней вниз. Дверь мавзолея стала медленно приоткрываться, из нее волной пахнул тепловатый специфический воздух, затем в дверном проеме сгустился и обрел вполне реальные очертания силуэт человека в кителе, с застывшим знакомым лицом, и у Брежнева от этого явления тоже оборвалось и часто застучало сердце. Не глядя на часовых, с неподвижно устремленными перед собой глазами, Сталин, вышедший из мавзолея, легким и беззвучным шагом свернул за угол, а створы двери подземного святилища, на верхней трибуне которого Брежнев не раз в течение последних двадцати лет стоял, приветствуя по праздникам народ, безмолвно сомкнулись, и курсанты, стоявшие на карауле, еще чувствуя какой то особый, не отпускающий холод, оцепенело переглянулись. Они тоже не слышали, но самой своей кожей ощущали, как грозный вождь неторопливо поднимается по гранитным ступеням на мавзолей, — часовой, выпустивший из рук карабин, дрожа всем телом, быстро подхватил его, — площадь перед мавзолеем оставалась по прежнему пустынной.
И тогда караульные курсанты, переведя дыхание и выждав, невзирая на наличие сверхчувствительной электроники, не удержавшись от искушения, пошептались об удивительном событии.
«Он, я сам видел это. Сам Сталин!» — шепнул первый, тот, что грезил об истории.
«Конечно, он, — отозвался второй, тараща округлившиеся глаза. — Только почему же из этих дверей? Сталин же лежит отдельно, помнишь, его при Хрущеве… Ну, отсюда…»
«Помню, молчи, — оборвал первый и предположил: — Наверное, там, под землей, все друг с другом связано. Это ведь очень древняя земля».
«Может, сразу доложить? — спросил второй. — А то как то жутковато…»
«Доложи, доложи — очнешься в психушке, — отрезал первый, — доложи. А я, если что, ничего не видел — так, ветер, фонари, — померещилось. Тише, молчи, он наверху стоит, я его чувствую… Через камень давит…»
«Может, тревогу дать?»
«Спятил… не трогает — и молчи… Проболтаешься, дурак, откажусь — ничего не видел, ничего не знаю», — вновь отозвался первый, и оба ощутили отяжелившую сердце и мешавшую дышать тишину, плотной волной накрывшую Красную площадь, Василия Блаженного, Москву и распространявшуюся все дальше и дальше — центр этой неживой тишины находился у них над головой и вот вот готов был проломить камень и обрушиться и на них, и на притихшего в нетерпеливом ожидании Брежнева, и на весь остальной мир.
Но ничего этого не знал и не мог знать сам Сталин, стоявший на верхней площадке мавзолея, у гранитного парапета, на своем привычном месте, — он внимательно и зорко осматривал знакомое пространство, и его сердил огромный, горящий сотнями окон белокаменный четырехугольник, вознесшийся за храмом Василия Блаженного неизвестно когда и почему. Тяжелая, словно налитая свинцом, голова отходила медленно; он ощутил чье то присутствие у себя за спиной и, не оглядываясь, уронил враждебно:
«А ты зачем пожаловал? Уж тебя то я никак не ожидал…»
«А я сам, товарищ Сталин, — не сразу отозвался Брежнев, пробравшийся на мавзолей неожиданно и для себя. — Как же я мог? Вы мой самый дорогой гость. Я должен был лично встретить… Я много лет честно стоял с вами плечом к плечу, — меня вы должны понять».
«Тебя? Вот уж действительно загадка, — сказал Сталин, внимательно присматриваясь и, видимо, в первый момент что то вспоминая. — Странно, какой то один бесконечный сон. Зачем человек так слаб, не в силах даже проснуться…»
«Да, со мной тоже так бывало, — сказал Брежнев, всматриваясь в необозримую, светящуюся в тихом перламутре, преобразившуюся площадь, безоглядно окаймленную режущими лучами бесчисленных прожекторов, уходящих далеко за пределы самой Москвы и как бы приподнимающих из провальной чаши тьмы над самой землей всю площадь с Василием Блаженным, со стрельчатыми
Тишина стала еще глубже и ощутимее, как бы осела на резные, растревоженно заструившиеся маковки Василия Блаженного, соединившего в себе мудрую древнюю мощь азиатских пространств и энергичные устроительные устремления Европы, и тогда на площади как бы дополнительно высветился каждый истертый подошвами многих поколений булыжник, каждая песчинка стала почти осязаемой, наполнилась своей жизнью. Вопреки обычному многолетнему порядку, из за реки по мостам, обтекая собор, на площадь стали вливаться бесчисленные людские массы, заворачиваясь в крутые завитки и приподнимаясь у высокого основания храма настигающими, захлестывающими друг друга тугими валами. Первые их сгустки, плотные, взлохмаченные каким то особым ветром, с рваными, то и дело ныряющими и пропадающими стягами и транспарантами, вываливаясь на площадь, выравнивались и поворачивали лица с темными дырами ртов, забитыми застывшим ревом, в одну сторону — к мавзолею. Клейкой непрерывной массой людские потоки заполняли площадь из края в край, сливались в одну серую шероховатую массу уже на другом конце площади, но светлевшие пятна лиц по прежнему выворачивались назад, к некоему непреодолимо притягивающему их центру, и Сталин, с нечеловеческой, угнетающей его зоркостью отчетливо видел эти лица во всех подробностях… Это опять привело его в раздражение, он привык к другому масштабу, подобные мелочи всегда мешали ему сосредоточиться на главном. Он что то недовольно проворчал, из чего Брежнев с трудом понял, что сейчас главным были не отдельные лица, а давняя мечта жизни Сталина — общее движение, глубинное, ровное, неотвратимое, в котором все и вся становится лишь энергией самого движения, потому что он, Сталин, один из немногих, видел цель, знал путь ее достижения и сумел получить средство, позволяющее даже преодолеть заветный рубеж. И здесь не могло быть ни жалости, ни раскаяния, только нищий пересчитывает подаяние, трясясь над каждой копейкой, а у него в руках оказалось оружие глобальное — усилие миллионов людей, объединенных одним стремлением, одним порывом, сплоченных в целостный, невиданный доселе организм, не знающий границ, национальных различий, молящийся одному Богу — единому для всей земли будущему. И кто бы что ни говорил, именно он, Сталин, и никто другой, спас страну и ее народ от рабства и унижения.
Брежнев заметил, как Сталин слегка отодвинулся от него, по прежнему молчаливого и какого то заторможенного, правда, с большим интересом и вниманием продолжавшего наблюдать за нескончаемой, плотной человеческой лавиной, катившейся через площадь, и, подавляя ненужное сейчас чувство раздражения, сдвинул брови — ему хотелось бы постоять над площадью и Москвой в полном одиночестве, но это было бы не то ощущение, — и самый слабый посторонний отзвук был необходим душе. Безликая масса на площади была ему безразлична — такой же материал, как глина, камень, цемент; Брежнев понимал, что это был только созданный волей Сталина, одинокого и страшного человека, однородный и монолитный мир и что этот так и не разгаданный никем человек не знал иных страстей и устремлений, кроме движения к вечному идеалу равенства, братства и свободы, — другого пути к великой цели не существует, и ему действительно незачем оправдываться. Все, что о нем говорили и говорят, — ложь и чушь; именно Сталин был нужен народу и делал объективно полезное дело. Зло многомерно так же, как и добро, и не его вина, что по жизни приходится идти по колено в крови и грязи. Особенно таким, как Сталин, давший народу веру, цель, равенство в ее достижении — ему, Брежневу, вот уже много лет вознесенному по воле случая на самую вершину безграничной власти, можно себе в этом признаться. Народ — тот же дикий лес, время от времени его необходимо прореживать, подвергать санитарным рубкам, как говорят лесники, иначе он сам себя задушит и заглохнет. И сам народ отлично это понимал и понимает, и где то, потаенной стороной своего дремучего сознания, ценит и благодарит, вот только не у каждого, добравшегося до таких ослепительных высот власти, хватает на это силы воли, характера, решимости — вот что надо было бы перенять у этого могучего человека. Только как?
Брежнев невольно, сам того не желая, выдвинулся из за спины Сталина и стоял теперь с ним рядом; бесчисленные и бесконечные людские волны по прежнему катились через площадь, только движение обрело несколько иной, замедленный ритм.
Теперь и Сталин, и Брежнев узнавали знакомых, близких, родных; мелькнула фигурка женщины в грубом черном платке, матери Сталина, и вожди, прежний и нынешний, как бы слившись в одно чуткое и фантастическое существо, уловили отчужденный и отстраняющий взгляд старой женщины, привыкшей к суровой и простой жизни. И даже Сталин почувствовал в холодной и пустой груди разгорающуюся искру тепла; до сих пор он был мертвым — и ожил, и стал чувствовать по живому. Он взглянул на своего непрошеного спутника, продолжавшего стоять, оборотясь лицом к площади, и почувствовал какое то единство с ним, этим весьма смутно припоминавшимся человеком, но затем накативший приступ нечеловеческого, унижающего страха привел его в ярость, и он, от бессилия что либо изменить, с искаженным страданием и ненавистью лицом, подчиняясь чьей то чужой воле, стал вновь неотрывно смотреть на площадь, на все тот же катившийся мимо безоглядный людской поток. И оба они, стоя на самой высокой в мире трибуне, теперь опять узнавали своих родных и знакомых, и давно ушедших из жизни, и еще здравствующих. Прошла, опустив глаза, вторая жена Сталина, и он потянулся было окликнуть ее, но сдержался, и взгляд его вновь застыл и остановился, — теперь он смотрел на нее с неостывшей неприязнью за предательство — ее неожиданный уход в совершенную недосягаемость, в недоступность даже для него, и Брежнев понимал и прощал его. Прошел Киров, подняв руку в дружеском приветствии, узнали они и Лаврентия Берию, увидели и шедших рядом с ним Ворошилова, Молотова и Калинина — с этими у Сталина было не много хлопот, это были преданные ему, надежные работники, но их, тоже не выделяя в тесноте и давке, проносил мимо безликий людской поток. Затем Брежнев окаменел — он увидел самого себя, рядом с Троцким и Лениным, — они, все трое, о чем то оживленно беседовали и сразу в один миг повернулись к трибуне мавзолея и подняли руки, приветствуя застывших там своих молчаливых соратников и продолжателей, и сердца Брежнева еще раз коснулся цепенящий холод. «Знак или нет?» — подумал он, кося глазом в сторону Сталина, но тот стоял, угрюмо и безразлично насупившись, и не сразу что то невнятно пробормотал. И Брежнев понял, что судьба дарит ему редкую возможность соприкоснуться с самой вечностью, заглянуть в ее сокровенную тайну, за черту небытия. И он не удержался.