Чистый понедельник (сборник)
Шрифт:
Потом заходили к тебе мама и бабушка. И так же, как я, делали сначала вид, что вошли случайно… по делу… Затем качали головами и, стараясь не придавать своим словам значения, заводили речь о том, как это нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их никто не любит. А кончали тем, что советовали тебе пойти ко мне и попросить у меня прощения.
– А то дядя рассердится и уедет в Москву, – говорила бабушка грустным тоном. – И никогда больше не приедет к нам.
– И пускай не приедет! – отвечал ты едва слышно, все ниже опуская голову.
– Ну, я умру, – говорила бабушка еще печальнее, совсем не думая о том, к какому жестокому средству прибегает она, чтобы заставить тебя переломить свою гордость.
– И умирай, – отвечал ты сумрачным шепотом.
– Хорош! – сказал я, снова чувствуя приступ раздражения. –
И, переждав, пока пожилая худая горничная, всегда молчаливая и печальная от сознания, что она – вдова машиниста, зажгла в столовой лампу, прибавил:
– Вот так мальчик!
– Да не обращай на него внимания, – сказала мама, заглядывая под матовый колпак лампы, не коптит ли. – Охота тебе разговаривать с такой злючкой!
И мы сделали вид, что совсем забыли о тебе.
В детской огня еще не зажигали, и стекла ее окон казались теперь синими-синими. Зимний вечер стоял за ними, и в детской было сумрачно и грустно. Ты сидел на полу и передвигал коробочки. И эти коробочки мучили меня. Я встал и решил побродить по городу.
Но тут послышался шепот бабушки.
– Бесстыдник, бесстыдник! – зашептала она укоризненно. – Дядя тебя любит, возит тебе игрушки, гостинцы…
Я громко прервал:
– Бабушка, этого говорить не следует. Это лишнее. Тут дело не в гостинцах.
Но бабушка знала, что делает.
– Как же не в гостинцах? – ответила она. – Не дорог гостинец, а дорога память.
И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца:
– А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал! Пенал – туда-сюда. А цифры? Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги. Впрочем, – прибавила она, – делай как знаешь. Сиди тут один в темноте.
И вышла из детской.
Конечно, самолюбие твое было сломлено! Ты был побежден.
Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это.
С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты?
Счастье, счастье!
Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее!
Но жизнь ответила:
– Потерпи.
– Ну пожалуйста! – воскликнул ты страстно.
– Замолчи, иначе ничего не получишь!
– Ну погоди же! – крикнул ты злобно.
И на время смолк.
Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды… Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь.
Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни… Смирись, смирись!
И ты смирился.
Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне?
– Дядечка! – сказал ты мне, обессиленный борьбой за счастье и все еще алкая его. – Дядечка, прости меня. И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня.
Но жизнь обидчива.
Она сделала притворно-печальное лицо.
– Цифры! Я понимаю, что это счастье… Но ты не любишь дядю, огорчаешь его…
– Да нет, неправда, – люблю, очень люблю! – горячо воскликнул ты.
И жизнь наконец смилостивилась.
– Ну уж Бог с тобою! Неси сюда, к столу, стул, давай карандаш, бумагу…
И какой радостью засияли твои глаза!
Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово!
Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки!
Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут – совсем как маленькие птички.
– Один… Два… Пять… – говорил ты, с трудом водя по бумаге.
– Да нет, не так. Один, два, три, четыре.
– Сейчас, сейчас, – говорил ты поспешно. – Я сначала: один, два…
И смущенно глядел на меня.
– Ну, три…
– Да, да, три! –
1906
Суходол [11]
В Наталье всегда поражала нас ее привязанность к Суходолу.
Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых восемь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая раба, простая дворовая. И целых восемь лет отдыхала, по ее же собственным словам, от Суходола, от того, что заставил он ее выстрадать. Но недаром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит: выходив, вырастив нас, снова воротилась она в Суходол.
11
Суходол (с. 87). – Семейная хроника обитателей Суходола создавалась по преданиям, сохранившимся в семье Буниных. В ней отражены черты различных лиц из их рода. Жена Бунина, Вера Николаевна Бунина, писала:
«Совершенно верно, что Суходол взят с Каменки, родового имения Буниных… Я была в Каменке… От имения ничего не осталось… Вы правы, что и „Суходол" и „Жизнь Арсеньева" не хроника, не автобиография и не биография, а художественные произведения, основанные на биографическом материале».
Некоторые черты деда И. А. Бунина, Николая Дмитриевича Бунина, приданы в «Суходоле» Петру Кириллычу. Смерть Ивана Чубарова, брата матери И. А. Бунина, перенесена в «Суходол» – смерть Петра Петровича: «лошадь, шедшая сзади розвальней, убила его копытом». Бунин, подростком, вместе с сестрой Машей бывал в Каменке; они там увидели, пишет В. Н. Бунина, «свою родную тетку, Варвару Николаевну Бунину, жившую рядом с барским домом во флигеле, вернее, в просторной избе. Тетя Варя была не совсем нормальна: заболела после того, как отказала товарищу брата Николая, жениху-офицеру, которому все играла полонез Огинского. А отказав, после его отъезда, заболела нервно. Она прототип тети Тони в „Суходоле"».
Бунин говорил о «Суходоле»:
«Некоторые критики упрекали меня, будто я не знаю деревни, что я не касаюсь взаимоотношений мужика и барина и т. д.
В деревне прошла моя жизнь, следовательно, я имел возможность видеть ее своими глазами на месте, а не из окна экспресса… Дело в том, что я не стремлюсь описывать деревню в ее пестрой и текущей повседневности. Меня занимает главным образом душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина.
В моем новом произведении „Суходол" рисуется картина жизни следующего (после мужиков и мещан „Деревни") представителя русского народа – дворянства. Книга о русском дворянстве, как это ни странно, далеко не дописана, работа исследования этой среды не вполне закончена. Мы знаем дворян Тургенева, Толстого. По ним нельзя судить о русском дворянстве в массе, так как и Тургенев и Толстой изображают верхний слой, редкие оазисы культуры. Мне думается, что жизнь большинства дворян России была гораздо проще, и душа их была более типична для русского, чем ее описывают Толстой и Тургенев… Мне кажется, что быт и душа русских дворян те же, что и у мужика; все различие обусловливается лишь материальным превосходством дворянского сословия. Нигде в иной стране жизнь дворян и мужиков так тесно, близко не связана, как у нас. Душа у тех и других, я считаю, одинаково русская. Выявить вот эти черты дворянской и мужицкой жизни, как доминирующие в картине русского поместного сословия, я и ставлю своей задачей в своих произведениях. На фоне романа я стремлюсь дать художественное изображение развития дворянства в связи с мужиком и при малом различии в их психике».
В критике отмечалось, что «Бунин как художник проявил в „Суходоле" силу и чистоту таланта, превосходящие все прежде им написанное. Повесть чисто бытовая, „Суходол" местами обращается в яркий и громадный символ: из-за помещичьей усадьбы Хрущевых вдруг выступает вся Россия, проглядывает лицо всего русского народа».
И природа Бунина «при всей реалистической точности его письма все же совершенно иная, чем у двух величайших наших реалистов – у Толстого и Тургенева. Природа Бунина зыблемее, музыкальнее, психичнее и, может быть, даже мистичнее природы Толстого и Тургенева».