Член общества, или Голодное время
Шрифт:
Зоя Константиновна подвела меня к окну, отдернула занавеску-маркизу: “Вам нравится?”
Вид был действительно замечательный: Нева, крейсер “Аврора
”, гостиница не то “Ленинград ”, не то “ Петербург ”, как раз в те дни ее переиме новывали.
“ Как хороши, как свежи были розы! ” – ворковала Зоя
Константиновна.
Пили кофе с пирожными. Профессор Скворлыгин рассказывал о болезнях древних людей, о костях, которые он изучает, о том, что нет интересней науки, чем палеопатология.
Глава 4. Такое непринужденное интонирование…
Октябрь
Сыро, дождливо, собачье дерьмо… Не листопад. Листопад листолежем сме нился. Листогнилом. Где уж тут золотая осень! Еще, может, в Пушкине – золотая, или в Павловске, может, она золотая, там ведь так посадили деревья, что листья цвет не сразу меняют, не вперемежку, не как им вздумается, а радуя глаз: желтые пятна, багровые пятна, зеленые пятна еще.
Музыка парков. А на вокзале другая музыка. Духовой оркестр играет у Витебского. В открытый чемодан кидают рубли. Можно “Татьяну ”, а можно “На сопках Маньчжурии ”. Всё – “На возрождение духовой музыки
” (табличка). На Сенной у метро поскромнее оркестрик, менее слаженный. Мэр города обещает к Новому году открыть подземный переход и новую подземную станцию, сопряженную с уже имеющейся. “Утомленное солнце нежно с морем прощалось, в этот час ты призналась, что нет любви ”. Иностранные вывески появились на Невском.
С энтузиазмом играют у Елисеевского. В основном то, что волнует нацио нальные чувства проходящих мимо американцев. Но туристов немного. Не сезон. И потом еще не оправились после путча.
Боятся. Около Гостиного двора сумасшедший карлик с выпученными глазами и с гитарой – истошно орет. Он бьет по струнам без всяких аккордов и что-то выкрикивает невразумительное, подпрыгивая и подергиваясь. Вокруг толпа. Одни смеются, другие совсем не смеются.
Нет листьев на Мойке. Липы спилены. Пилили липы пилой.
Конечно, это были липы, а не тополя. Я хорошо помню.
Просто мы когда-то по какой-то весне из клейких липовых листочков придумали салат со сметаной – экстравагантную закуску на тридцатилетие художника Б. Он отмечал юбилей в огромной мастерской у Синего моста, которую арендовал в складчину с тремя другими художниками. Б. писал горы, вулканы и лунные ночи. Ему подарили набор из тридцати граненых стаканов и будильник, облагороженный гравировкой:
“Не спи, не спи, художник, не предавайся сну ”.
Костя-примитивист блевал в Мойку клейкими липовыми листочками. Зато много на Введенском канале. Тополиных.
Мокрые, чавкают, когда ступаешь. Канала нет. Давно закопан. Есть только улица, носящая имя Введенский канал.
От невзрачной стены Военно-медицинской академии оттопыривается пивной ларек, похожий на огромную бородавку. В розлив. А не в разлив. И с подогревом.
Функционирует до полуночи. Иные спать укладываются в кучу мокрой листвы. Холодает. “Зачем не забираете пьяных?
Замерзнут! ” – возмущалась Екатерина Львовна, сама подшофе. Пьяненькие лежали повсюду.
В остальном Екатерину Львовну власти вполне устраивали. Ее бутербродное дело заметно расширилось. Она нашла компаньона – спившегося майора в отставке, с которым можно было поговорить о политике, благо продажа имущества остановилась на телевизоре.
Они смотрели новости и заинтересованно их обсуждали.
На телевизоре лежала кулинарная книга из библиотеки покойного Всеволода Ивановича Терентьева, столь крупнообъемному предмету не нашлось места у меня на антресолях. Строгостью и обстоятельностью веяло от этой книги. Я сначала боялся, что и она окажется на сенной барахолке, но, почувствовав отношение к ней Екатерины
Львовны – ревностно-почтительное, ревностно-благоговейное,
– перестал беспокоиться.
Книга-намек. Книга-иносказание.
Ни в себе самом, ни вне себя самого я не искал смысла никакого особого, просто не хотел задумываться о нем, не находил нужным, а тут – увесистый труд, фундаментальность которого так и лезла в глаза, на века переплетенный в
Образцовой типографии имени Жданова, лежал себе преспокойно на телевизоре, намекаючи как бы на устойчивость мира, на простоту неких мировых констант, когда мир-то наш на глазах расползался.
Странное дело, именно в те смутные дни, когда из магазинов исчезли продукты и даже по талонам не купить было сахар, подсолнечное масло, обыкновенный чай и крупу, резко возрос неожиданный спрос на – нет, не на поэзию, как в эпоху военного коммунизма, – на кулинарную литературу!
Издаваемая фрагментами Молоховец продавалась в киосках вместе с газетами и шла нарасхват, не говоря уже о разных там “Крепких напитках ”, “Диетической стратегии молодоженов ” или “Занимательном сыроедении ”. Пережившему искус маргинального библиофильства и кулинаробесия, мне сейчас легко вспоминать, но тогда, глядя на экран хозяйкиного телевизора, радостно возвещавшего об очередном крахе очередной “ структуры последней империи ”, я смутно переживал близость сталинской “Кулинарии ”, тяжело нависающей над головой подслеповатого журналиста.
Когда Екатерина Львовна положила ее на телевизионный ящик, она мне так сказала: “Ты стал много думать. А ведь ты не любишь собак. Нехорошо. Ты становишься злым ”.
“ При чем тут, скажи, демократия? – слышал я сквозь сон, как она возмущалась среди ночи внизу. – Разве собаки до путча не гадили? ” “Еще как гадили ”,- соглашался майор, уже изрядно подвыпивший. “А он говорит, что не так. Что только сейчас… А ведь путч был когда?.. В конце лета был путч. А собак вывозят на лето. Вот и не гадили… Собаки на дачах летом живут… В отпу сках… Их после путча уже привезли… вот и гадят… а он… ” “Срут ”,- сказал компаньон.
Я не понимал этого. Я не понимал: почему Екатерина Львовна так уверена, что я ненавижу домашних животных? Потому что я всего лишь рассказал ей сон про Эльвиру? Как хотел ее зарубить топором?.. Болван. Нашел кому рассказывать!.. Я рассказывал сны ей зачем-то… Зачем?
“Он сочиняет стихи ”.
Ложь! Тебе не понять!.. Ты залезла в мои записи, глупая женщина! Записи, верно, мои, да стихи – не мои! “Морозной пылью серебрится его бобровый воротник… ” Нам так с вами не написать, Екатерина Львовна!