Что движет солнце и светила (сборник)
Шрифт:
Потом отец пробовал починить самовар, но ничего у него не получилось. А дядя Володя больше к нам не приходил. И в драмкружке тоже перестал появляться. Зато в «Бабьих слезах» его видели частенько. Так называлась забегаловка, единственная на весь поселок, где мужики пили пиво, и не только пиво, но и кое-что покрепче.
Когда дядя Володя случайно натыкался на меня на улице, то будто и не замечал меня, будто и не видел никогда. Может, для него перестало существовать все, что связано с Мариной?
Правда, однажды он пришел к нам — красивый, подтянутый,
Пришлось отцу надеть брюки (духота была страшная, и дома мы с ним ходили в одних плавках). Он вышел к дяде Володе, и тот почти сразу сунул ему в руки голубой конвертик, что-то быстро, невнятно сказал, и, круто развернувшись, почти побежал по деревянному тротуару, и подковки на его ботинках нервно и дробно стукали о доски. Он ни разу не оглянулся. Папа вошел в дом и сказал маме:
— Завтра уезжает. Переводят служить куда-то на Запад… Оставил письмо для квартирантки.
— Думает, что она вернется?
— На всякий случай. Мало ли что, говорит, вдруг у нее с Иваном ничего не получится. А он готов ждать, сколько ей будет угодно.
Письмо положили под клеенку на столе, и оно там за несколько лет пожелтело и приклеилось к столешнице, а Марина так и не объявилась. Зато поздней осенью, когда землю уже подмораживало, но еще вовсю синели шапки сентябринок, вдруг явился Иван.
Крепко виноватый перед тетей Полей, он вел себя странно тихо, ходил с робкой, виноватой улыбкой — она как бы затаилась в уголках его губ, и когда тетя Полина, которой почему-то нравилось громко кричать и ругаться во дворе, поносила его самыми последними словами, он брал ее на руки и, визжащую, брыкающуюся, уносил в дом.
— Ну что, брат Паша, забыла нас Марина? — спросил меня однажды Иван. Забыла! А ведь она у меня вот где осталась, — и крепко-крепко стиснул куртку в области сердца. — Бывало, спросит меня: «Вань, когда ты меня бросишь?» А я говорю: «Никогда!» Она и расхохочется: «Правильно. Потому что первой брошу я.» Так и вышло. Эх, брат Паша, ходи по земле, не отрывайся от нее и живи так, как получится, иначе — хана…
Он помолчал, задумчиво попыхтел сигареткой и совсем тихо сказал:
— А теперь будто пластинка во мне крутится, и музыка — чудная, одному мне слышная, а как о ней словами рассказать, не знаю. И такая тоска, брат, берет, что одно спасение — Полина. Жил с ней рядом, а ведь не видел…
Примерно так он со мной говорил, то ли хмельной, то ли уже больной через несколько дней с ним что-то нехорошее случилось: схватил нож, ударил тетю Полю, та сумела выбежать, заорала, и кое-как соседям удалось Ивана усмирить. Его отправили в нервную больницу, откуда выпустили не человека, а тень — худого, с темными кругами под глазами, будто замороженного: двигался осторожно, словно хрустальную вазу в гололедицу нес.
— Зря мы эту Марину в квартирантки брали, — сокрушалась мама. — Что о нас люди теперь подумают? Двух мужиков с ума свела, а ведь ни рожи,
— И не говори, — откликался отец, и его лицо как-то странно менялось: будто легкая тень от облака скользила по нему. — Ну их к черту, этих квартиранток, одни хлопоты с ними. Никого больше не возьмем, пусть комната пустой стоит: будем в ней яблоки на компот сушить…
Яблоки лежали на полу, на столе, на подоконнике. Самые крупные мама мыла и закатывала в банки. Те, что помельче, с полосатыми боками, шли на варенье. На компот сушили ароматные, полусладкие яблоки с желтой кожурой. Компот из них чуть кислил, и я его не любил.
Через много-много лет, когда женщина, которую я любил, ни с того ни с сего вдруг вышла замуж за моего лучшего друга, я взял отпуск и уехал в Тбилиси. И вот там, сидя в ресторанчике на Мтацминде — Святой, горе, я, кажется, увидел Марину, а может, и не ее, а очень похожую женщину.
Она равнодушно пригубливала бокал светлого виноградного вина и, наклонив голову, без всякого интереса слушала то, что ей говорил солидный господин в безупречно строгом костюме. Пока я разглядывал их и размышлял, подойти к ним или нет, появился длинный, худой грузин в клетчатой кепке и, как-то странно сгибаясь и кланяясь, сказал им несколько слов.
Господин встал и, небрежно бросив на стол несколько купюр, подал руку женщине.
Она, смеясь, выхватила из букета, перевитого золотыми и серебряными ленточками, желтую розу и, помахивая ею, оперлась на плечо спутника.
И пока они шли к машине, все, кто сидел на открытой веранде, не могли отвести от них глаз.
— Вах, веревки вьет из такого человека! — сказал сосед по столу. Говорят, каждый день ей привозят из оранжереи специальный букет. И чтобы обязательно в нем была желтая роза.
Я спросил, кто эта женщина, и сосед горячо сказал что-то по-грузински, а переводить не стал. Но по его глазам я и так понял: какая разница, кто она, если от нее кружится голова как от горного чистого воздуха.
А внизу, там, где фуникулер делал первую остановку, была похоронена Нина Чавчавадзе — восхитительная женщина, которую любил великий Грибоедов. От этого тоже кружилась голова, как и от запаха картошки, которую пекли на углях рядом с шашлыком…
МОЛЧАНИЕ
Он сказал:
— Я не хочу об этом говорить. Я хочу этим заниматься.
— Хорошо, — кивнула она. — Наши желания совпадают. Но мы ведь не глухонемые, иногда и словом перекинуться охота…
— Слова не могут доподлинно передать то, что человек чувствует, — он рассеянно улыбнулся. — Банально, но точно у классика: «Мысль изреченная есть ложь…»
— Тютчев! — обрадовалась она. — Ты любишь Тютчева? Я без ума от его стихов…
— Нет, я не люблю Тютчева, — он отвернулся к окну и сделал вид, что с интересом изучает серебристую «Ауди», припаркованную у кафе напротив.