Что глаза мои видели (Том 1, В детстве)
Шрифт:
Дядя Всеволод не только дал Фильке приют у себя, но и стал посылать его в школу.
Позднее, когда дядя Всева жил уже с нами и бабушки в живых уже не было, именно по поводу этого Фильки, которого ему удалось определить в адмиралтейство, "по механической части", он однажды разоткровенничался со мною, вспоминая свое собственное детство.
– Поверишь ли, Колечка, - волнуясь говорил он мне.
– Каждую субботу, чуть только я возвращался из школы, меня секла маменька пребольно, собственноручно. Велит спустить штанишки, загнет мою голову, стиснет ее своими колунами так, что не шевельнешься, и даст розог пятнадцать, а под сердитую руку и все двадцать
Худо ли, хорошо ли учился, все одна честь. Пришла суббота, - получай свое!
Тошно было домой идти... Мучился, сколько раз раздумывал, не кинуться ли в Ингул, по крайней мере один конец.
Как Бог от греха уберег, - сам не знаю...
Спасибо покойному Петру Григорьевичу, царство ему Небесное! Если бы не он, не выдержал бы, кинулся бы в речку... Когда за него вышла маменька замуж, он разом эту манеру прекратил.
Добряк он был! Я его больше отца родного почитал, да и он полюбил меня.
По началу, бывало, как в субботу из школы прийдешь, прямо к нему в кабинет, - он и говорит: "отсидись пока, тут она тебя не достанет"!
Потом к столу, к обеду, сам за руку меня ведет и прямо к маменьке: он у тебя молодец, я его проэкзаменовал, учится исправно". А потом ко мне: "целуй маменьке ручку, ну, живо, будем обедать, чай проголодался!" Так и избавлял меня... И ее отучил, не позволял детей пальцем тронуть...
А ведь, поди, любила меня... После, как вырос, даже не в пример прочим, уважала и баловала меня. Царство ей небесное, а как вспомню, веришь ли, и сейчас на душ жутко становится..."
Невыразимое никакими словами чувство обиды возникало в моей груди при этих словах седеющего милого "дядюхи", которого я живо себе представлял моим однолетком, переносящим тяжкие муки...
Хорошо, что бабушки не было уже на свете, иначе я возненавидел бы ее.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ.
Александр Дмитриевич Кузнецов, бабушкин пасынок, по окончании войны, также вернулся в Николаев и поселился в том малом флигеле, рядом с нашим, где пожил недолго "генерал-ополченец". Во время Крымской кампании был не в Севастополе, а где-то на Дунае, где командовал отрядом военных судов. Ранее он очень отличился, командуя парусным кораблем "Ростиславом", в Нахимовской эскадре, которая победоносно уничтожила турецкий флот у Синопской бухты. За участие в Синопском бою у него на шее висел Владимирский крест с мечами, с которым он никогда не расставался. В его храбрости и, вообще, в том, что он был превосходным моряком, никто не сомневался, Подчеркивали также его ригористическую честность в отношении казенного имущества, что далеко не было общим правилом тогда во флоте. В заслугу ему ставили и то, что он оставался верен парусам, пренебрежительно отзываясь о паровых судах, которыми пришлось ему командовать на Дунае.
Но утверждали все, что на службе это был лютый зверь, а не человек.
При своем бешенном нраве и педантичной требовательности по службе, он "порол матросов нещадно", офицеров же сажал за малейшее упущение под арест, причем изругивал неистово.
В Николаев он вернулся адмиралом, только что выпущенным в отставку, ,,с мундиром и пенсией".
Вместе с адмиралом приехал с Дуная и его бывший денщик и вместе повар, Федор Хохлов, получивший к тому времени также "чистую".
Он был помоложе Александра Дмитриевича, но странно походил на него всем внешним обличием своим. Немного пониже его ростом, своею походкою на растопыренных слегка ногах, словно в ожидании качки, круто закрученным хохолком волос над самым лбом и серо-оловянными глазами, как будто никуда не глядящими, он был вылитый портрет самого адмирала. Только волосы на его усах и бачках темнели еще своею естественною чернотой, а не были густо, иссиня-черно, нафабрены, как у адмирала.
Александр Дмитриевич звал его "Федей" и Федя, казалось, был весьма ему предан. Он был единственной прислугой адмирала; никто больше "не допускался" к нему ни для каких услуг. Федя убирал его три комнаты, "ходил" за ним и готовил ему обед, который подавался, минута в минуту, в 12 часов "по адмиральской пушке".
Вставал адмирал ,,с петухами", очень рано и ложился спать "с курами", также рано.
Каждое утро он "заходил в церковь перекрестить лоб", а по воскресеньям и праздникам отстаивал и утреню и обедню в адмиралтейском соборе, причем стоял в алтаре и нередко делал замечания священнослужителям, если усматривал какие-либо непорядки.
Он придавал большое значение "моциону" и много ходил, гуляя всегда по одной и той же аллее на бульваре или по ,,бульварчику" перед нашим домом. Если какой-нибудь встречный матрос не отдавал ему во время "чести", или не сторонился на его дороге, он без церемонии пускал в него палкой, или зонтиком, и изругивал его, как последнего.
Одевался он всегда очень легко и своеобразно. Поверх отставного сюртука (без погон) летом он надевал люстриновую темно-серую пелеринку, а зимой в рукава холодную "Николаевскую шинель", без мехового воротника. На голове у него всегда была форменная фуражка старинного образца, с кокардой.
По части гигиены у него была своя формула, которую он любил всем внушать: "держи ноги в тепле, голову в холоде, а брюхо в голоде".
За четверть часа до обеда адмирал обязательно бывал уже у себя. Летом у него было занятие, которому он предавался со страстью: он избивал мух своим носовым платком и добивался того, что в его спальне не было ни одной мухи.
После обеда Федор закрывал наружные ставни адмиральского флигеля; это обозначало, что адмирал будет отдыхать.
Часов около трех тот же Федя появлялся с кипящим самоваром, ставил его на крыльце у входа во флигель, раскрывал наружные ставни, а затем входил с самоваром в адмиральские покои.
В начал пятого часа адмирал снова отправлялся на бульвар, где к этому времени на "адмиральской площадке" собирался целый синклит отставных моряков.
Бульвар тянулся вдоль реки Ингула, по которому сновали суда, по направлению к адмиралтейству и обратно. Паровые суда и суденышки, их командиры и вся команда подвергались самой беспощадной критике зорких наблюдателей. Все никуда не годилось: командиры "приставать не умели", матросы ,,гребли как бабы", а "паруса ставили, как прачки развешивают белье", офицеры - шаркуны и фанфароны.
Величайшее торжество наступало на "адмиральской площадке", когда удавалось наблюсти хотя бы самую легкую "аварию", а уж если пароход неуклюже врезывался колесом в пристань и колесо трещало, то оживленным пересудам не бывало конца.
Все эти отставные капитаны первого ранга и адмиралы обязательно носили форму, им присвоенную, и в случае манкировки молодыми офицерами в отдании им чести, тут же распекали их громогласно, не стесняясь присутствием дам.
Наблюдая, по-видимому, вполне добрые отношения адмирала к его "Феде", я начинал сомневаться, точно ли Александр Дмитриевич был таким зверем на службе, каким его расписывали.