Что глаза мои видели (Том 2, Революция и Россия)
Шрифт:
В адвокатуре я всегда стоял особняком, т. е. не примыкал ни к партии, ни к кружку, но любил сословие, как таковое, с его задачами, которые всегда ставил высоко. Служение закону и морали я считал великой услугой для родины, именно у нас в России, где и то и другое покоилось еще на шатких, колеблющихся основаниях.
ГЛАВА ШЕСТАЯ.
Внутри самого сословия, вначале, "политиканы" были наперечет, но в последнее время, начиная с несчастной японской войны, их число все увеличивалось и деятельность их приобретала характер настойчивой планомерности. Судебные политические процессы теперь уже служили трибунами для революционной пропаганды, нередко выходя за пределы объективного, хотя бы и в страстной форме, освещения надвигающейся на Россию грозы
Taкиe адвокаты, как Родичев, Керенский, Соколов, не отличаясь ни умом, ни талантливостью, ни широтою мировоззрения, были вполне подходящими стенобитными орудиями, ударявшими всегда в одну и ту же точку, по заранее выработанному революционному трафарету. И они добились своего; приобрели в конце концов последователей, союзников и подражателей, настолько, что к периоду 1904-1905 годов составляли уже весьма заметную и довольно властную в сословии группу.
До 1905 года большинство сословия если не враждебно, то во всяком случае без всякого энтузиазма оценивало и их личности и их стенобитное усердие, неизменно напряженное при каждом незначительном публичном их выступлении. Их ораторские таланты, в среде где блистали Спасович, Герард, Потехин, Александров, Пассовер, Жуковский, Андреевский и многие другие первоклассные судебные ораторы, ценились не очень высоко. Ни сколько-нибудь благоприятных внешних данных, ни эрудиции, ни широкой образованности, ни образности мысли и выражения в их распоряжении не имелось. Как адвокаты они были и навсегда остались посредственностью в отличие от московских представителей той же политической группы в лице Тесленко, Малентовича, Муравьева и некоторых других, гораздо более их талантливых.
Родичев в качестве судебного оратора был ниже всякой критики, он не захватывал аудитории, он не убеждал судей, а лишь немилосердно терзал уши слушателей своим неизменно однотонным "соло на барабане".
Керенский, как судебный оратор не выдавался ни на йоту: истерически-плаксивый тон, много запальчивости и при всем этом, крайнее однообразие и бедность эрудиции. Его адвокатская деятельность не позволяла нам провидеть в нем даже того "словесного" калифа на час, каким он явил себя России в революционные дни.
Что касается до Н. Д. Соколова (как утверждали, автора знаменитого приказа No1-ый, окончательно развратившего армию) то его, как оратора вообще и судебного в частности, с трудом можно было выносить. Докторально-самоуверенный, сухо-повелительный тон, не скрашенный проблеском талантливости, ни образностью речи, в конце концов, раздражал слушателей до полной нетерпимости.
Когда после революции фронт наш уже разваливался и солдаты не хотели больше воевать, Керенский послал именно его, как оратора убеждать солдат идти в атаку. Известно, что это кончилось жестоким избиением самого оратора Н. Д. Соколова. Помимо всего прочего, я уверен, что его ораторские приемы, тон, голос все могло быть косвенным поводом стремительной с ним расправы. Ему воистину был присущ дар раньше всего раздражать и вооружать против себя заранее несогласных с ним слушателей.
Из менее видных деятелей-адвокатов той же политической пачки милейший П. Н. Переверзев, будущий злополучный министр юстиции, был куда симпатичнее в качестве судебного оратора. У него бывал и искренний пафос и задушевность речи. Не менее злополучный также будущий министр юстиции С. А. Зарудный был бы недурным оратором, если бы в голове его мысли и аргументы строились правильными рядами, а не в шахматном порядке. То, что он высказывал, являлось всегда прыжками вперемежку то черных, то белых и требовало усиленной сортировки для подведения итогов его речи.
Но сила всех этих ораторов, несомненно, все же в чем-то таилась, раз они овладевали, при том или ином случае, вниманием и даже энтузиазмом толпы на революционных митингах и собраниях.
Думается мне, однако, что сила эта таилась не столько в них самых, сколько в той наэлектризованной атмосфере, которая выдвинув их самих, не задумалась затем их же повергнуть в прах перед лицом более их энергичных и, несомненно, более талантливых Ленина и Троцкого и их лихих прислужников, у которых к тому же оказалась и, пришедшаяся так по вкусу русскому "бессмысленному бунту", распоясанная совесть.
Бедные пионеры русской революции, начиная с декабристов, кончая бабушкой Брешковской и террористами, двигавшими разрывными бомбами наш русский прогресс, вас перехитрили Стенька Разин и Пугачев так, как мы вернулись все к тому же российскому бунту, который Пушкин давно окрестил "жестоким и бессмысленным"!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
В подготовлении русской революции участвовали несомненно не одни революционные элементы, которым она снилась, как источник свободы, медовых рек и кисельных берегов и которые считали период войны единственно подходящим для ее успеха.
Кроме них едва ли не видели в революции спасения, с совершенно иной точки зрения, все реакционеры, германофилы и изнервничавшееся, интеллигентное еврейство, желавшее, наконец, стряхнуть с себя ярмо неравноправия.
Конечно, ни одна из этих трех групп не желала и не хотела революции в том виде, как она, в конце концов, разыгралась. Сторонники самодержавия, т. е. безответственной власти, вроде Штюрмера, Щегловитова и всех их присных, ждали революции, как законного повода для прекращения войны, в надежде на подавление ее, одновременно с победой Германии, поражение которой, в их глазах, было бы поражением абсолютизма. В силу этого германофильство царило во всех ближайших к престолу сферах (не говорю уже о Распутине), и несчастному Николаю II, безвольному, но честному, приходилось барахтаться в этой удушливой атмосфере ежеминутно, ежесекундно. По свидетельству всех союзных послов и военных агентов, его одного нельзя было заподозрить в эти трудные моменты, в двойной игре; он до конца хотел остаться верным союзникам.
За одну эту черту его мученической лояльности, да простится ему многое и да воскреснет его образ чистым в людских сердцах.
На протяжении почти всей войны через Копенгаген и Швецию шныряли вражеские агенты в Poccию и обратно. Они свили гнезда шпионажа и в Копенгагене и в Стокгольме.
В Копенгагене эти господа чуть не открыто торговали изменой России в пользу врагов. Посольство наше здесь очень ответственное, как граничащее непосредственно с воюющей с нами Германией, было до жалости, или мало осведомлено, или слепо. Мимо его рук проскользнуло в Poccию множество революционных посланцев в интересах Германии. В свое время еще в сентябре 1915 г. об этом доводилось до сведения кого следует, но еще в 1917 г., когда, я уже после революции, попал в Копенгаген, мне жаловались, что ничего не было в свое время сделано для обнаружения и пресечения свободного доступа множества подозрительных лиц в Poccию. В российской бюрократии германофилами и поклонниками Вильгельма II можно было хоть пруд прудить, и никто не подумал, прежде всего, расчистить это гнилое болото.
С удалением Великого Князя Николая Николаевича от главнокомандования, все это смелее подняло голову и готово было лучше сосчитаться с русской революцией, нежели дождаться поражения Вильгельма II и абсолютизма.
Время выбранное для революционного выступления было таково, что всякие подозрения возникают невольно. В самом начале войны еще в августе 1914 г., когда меня с моей семьей застигла война в Германии (в Гамбурге) в немецких газетах уже появлялись известия о революции в России.
Рисовали именно эту картину, которая наступила лишь в феврале 1917 г.: Финляндия объявила себя независимой, Кавказ передается туркам, всюду пожары, волнения и революционные эксцессы. Это писалось, как раз в то время, когда я, вернувшись после долгих мытарств в Poccию, в конце сентября 1914 г., как раз убедился в противном: в России все обстояло благополучно, мобилизация прошла блистательно, войска дрались с полной энергией, царь, как никогда был популярен и мог показываться свободно на улицах Петрограда.