Что побудило к убийству? (Рассказы следователя)
Шрифт:
— Так я пришлю ее...
— Хорошо.
Спустя несколько минут в кабинет вошла почти восьмидесятилетняя сгорбленная старуха в черном коленкоровом платье и такой же повязке, еле двигая ногами и опираясь на палку. Все лицо ее было изборождено глубокими морщинами; впалые красные слезящиеся глаза были страшны; исхудалые кисти дрожащих рук, с напрягшимися и выдавшимися синими жилами, — были отвратительны. В старухе нельзя было узнать не только прежней молодой красивой барской кормилицы, но даже и Демьяновны, проживавшей у Масоедова в Петербурге.
— Ну, что скажешь, старая? — спросил ее
— Ох! Нет уж, барин, позвольте мне, — отвечала Демьяновна, шамкая, — сначала присесть. Сил моих нет... Уморилась...
— Садись.
— Как же, батюшка, ваши дела? — спросила сама Демьяновна, усевшись в первое кресло и забыв отвечать на вопрос барина.
— Плохо, старуха. Ясное дело, что злодей похож на Пархоменка, познакомился с ним, порасспросил все подробно и, вероятно, убил, чтобы отнять у него документы. Но как доказать это — ума не приложу, а тут за него вступаются, дураки...
— Слышала, батюшка, слышала...
— В том же, что это действительно наш Ксенофонт, — продолжал Масоедов, — я нисколько не сомневаюсь.
— Он, он, Митрофан Александрович, — подтвердила старуха, — я это верно знаю.
— Верно знаешь... — с величайшим изумлением вскрикнул Масоедов. — Почему же?
— О-о! Крепко я виновата, барин. Христа ради, простите... Пустите старые кости на покаяние...
— Ну!
— Давно бы мне следовало все рассказать вам. Да боялась гнева вашей милости.
— Ну, — нетерпеливо понукал старуху Масоедов.
— И теперь не знаю, как и быть мне...
— Да говори же, сделай милость...
— Утаила я тогда от вас в Петербурге.
— Что именно?
— Окаянный Ксенофонт, сколько я ни грозила Христине, ведь совсем... тьфу! В любви с нею состоял.
— Что ж из этого? — зарычал Митрофан Александрович.
— Сейчас, батюшка... И упросил он меня, — продолжала Демьяновна, — когда Христина сошла от нас на квартиру, перед тем как ему бежать, когда вы изволили уехать в Гатчино, чтобы я передала ей письмо.
— А! И ты передала?
— Виновата, барин, — заплакала старуха, — отдала. Жалость взяла... Вижу, плачет... Говорит — в последний раз... Подумала: все равно не сегодня завтра его сошлют в село. Ну, и попутал грех — отдала.
— Отчего же ты об этом важном случае не рассказала мне тогда же, как он убежал и я принимал все меры к его розыску?
— Испугалась. Боялась, чтобы вы не погубили Христину.
— Что же это за письмо? — спросил самого себя и старуху Масоедов, в волнении расхаживая по кабинету. — Цело ли оно?
— Не знаю, — отвечала Демьяновна.
— А Христина жива? Где она теперь?
— Жива. Была замужем за аудитором и давно овдовела. Живет в Москве, у Пречистенской заставы, на Глухом бугорке, в собственном доме. Живет, слава Богу...
— Но нет, — сказал в раздумье Масоедов, — письмо не поможет. Подлец отопрется. Скажет: какое мне дело до того, что писал Долгополов. Другое дело, если бы его можно было уличить почерком руки, но вызванные судом специалисты-эксперты и здесь, и в Петербурге признали почерк бывшего вахмистра Пархоменка и этого негодяя за один и тот же. Так все подведено, что, Боже, сил нет...
Масоедов всплеснул руками и, тяжело бросившись на диван, склонил в изнеможении набок голову.
— Барин! — заговорила Демьяновна секретным тоном, слегка постукивая по полу своей палочкой, — я еще хотела вам что-то сказать... В позапрошлом году вы изволили отпустить меня с соседней помещицей Матреной Ивановной на богомолье. Мы были с нею в Киеве и были в Москве. И я виделася с Христиной. Дело ваше с Ксенофонтом тогда уже началось. Я и заговорила с нею об этом.
Масоедов стал слушать внимательнее.
— Стыдно признаться, — продолжала старуха, — окаянная и до сих пор не забыла его. Как услышала она это, что вы его признали, сначала и испугалась, а после пообсудила, да и говорит: «Может быть, и подлинно живет там у вас в Б. Ксенофонт, но только вовек этого не доказать вашему Митрофану Александровичу... Одна я только, — говорит, — могла бы так уличить его, что он сейчас бы признался, но я этого, говорит, — никогда не сделаю, хоть режь меня...»
Масоедов встрепенулся...
— Не хвались, — говорю я ей, — наш барин в силе и богатстве; за что примется, всегда на своем поставит... «Нет, — отвечает, — поздно... Было бы годков десяток назад, а теперь всяк его за вахмистра признает». И начала она меня в подробности расспрашивать, как живет этот вахмистр и за какого человека его все считают. «Дура, — говорит, — я, что не вышла за него замуж», — сказала Христина, после того как я рассказала ей, что от людей слышала. «Как так?» — спрашиваю ее. «Молчите, — говорит, — маменька. Я виделась с ним... Когда он брал в Петербурге чистую отставку и там явился к начальству и повидался с товарищами, он заезжал сюда, в Москву, и разыскал меня. Я тогда овдовела. Он хотел, чтобы я повенчалась и поехала с ним, да я побоялась, а потом и по сей день сожалею. Коротаю свой век так, что ни Богу свеча, ни черту кочерга. Чего было опасаться, когда этот Пархоменко умер? Ксенофонт говорил, что он встретился с ним в дороге и тот продал ему свой паспорт».
— Ведьма ты старая! — закричал Масоедов, едва удерживавший себя все время, чтобы не прервать рассказа старухи, — как же ты смела молчать все это время, когда честь моя и, быть может, жизнь висела на волоске?
— Бо-я-лась...
— Больше ты ничего не можешь сказать?
— Все рассказала, как перед истинным Богом.
— Может быть, еще тебе что говорила Христина?
— Верьте моей старости... ничего...
— Говори скорее: где живет твоя дочь? — спросил Масоедов, нетерпеливо подбегая к письменному столу и схватывая записную книжку.
Старуха повторила подробный адрес. Масоедов записал.
— Послушай, — обратился он к Демьяновне, — если ты мне сказала правду, я озолочу тебя и твою дочь... Нет! — Масоедов заскрежетал зубами.
Не успела старуха доползти к своей комнате, занимаемой ею в нижнем этаже, как во всем господском доме и в обширном дворе поднялась страшная суматоха. Все забегали и засуетились.
Двор осветился фонарями и наполнился людьми и говором. Послышался звон засовов и скрип и стук растворявшихся сарайных дверей: из одних стали суетливо выдвигать экипажи, из других лошадей. Раздавались крики: «Живей, скорее, тюлень, куда глядишь» и т. п. И Митрофан Александрович Масоедов уехал в Москву.