Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
Великая повелительница всех женщин спала, и храп ее вспугнул ночную птицу.
В это же время Чингиз, или Великий каган, вышел из шатра, потому что у него болел живот, и, обогнув шатер, глядя в ласковое даже в тучах китайское небо, сказал черби-управляющему, который принес сосуд с горячей водой, что число стран под этим небом велико, а жизнь человеческая коротка, и что ему, Великому кагану, хотелось бы посмотреть и другие страны и города, что в этом продление
Живот сильно болел, каган охал и плевался, точно попадая слюной в белый камень.
В этот же ночной час Великий шах, меч ислама, проснулся в палатке тысячника конвойной тысячи от укуса блохи, долго вспоминал, почему он здесь, вспомнил и вышел. Небо очищалось, проглядывали высокие звезды. Мир входил в привычное. Шах кивнул себе, размышляя об этом, тысячник принес теплый халат, и они поднялись сквозь спящий лагерь к белеющему на холме шатру, ибо если то, на что намекал купец Ялвач, случилось, то этому было время. Так Великий и сказал тысячнику.
Сырой тугой ветер громко трепал флаг у шатра Великого, все там казалось в порядке, и, надеясь, что вблизи будет так же, шах не отказал себе в удовольствии оттянуть познание приятного.
Обходя шатер, они увидели сотника, который спал сидя. Тысячник ахнул, ужаснувшись непорядку, ударил сотника ногой, тот повалился на спину, голова у него была рассечена и щека висела. Белый натянутый шелк шатра был пробит, из трех черных дыр торчали тяжелые древки копий.
Шах повернулся и побежал вниз, скользя по мокрой земле.
Последняя молния последней грозы в этом году ударила над Ургенчем из самого края тучи и удивила тех, кто не спал и поднял в этот момент глаза к небу. Огненная стрела летела будто из звезд и зажгла на реке большую баржу с хворостом. Грозы со снегом случались и раньше, будут и позднее, но люди запишут в летописях именно эту грозу, потому что то, что случилось позже, было так страшно, что заставило этот снег и эти молнии считать предвестниками беды. Эта последняя молния разбудила Унжу.
Китаянка с нарумяненным лицом спала рядом. Унжу был гол, одежду отобрали, гулко билось сердце, и дышалось легко, будто он в степи на коне.
Пора, пора, пора — билось сердце. Голый, обдирая спину, он пролез в окно.
Павлины, с грязными после дождя хвостами, топоча, пробежали мимо. Голый, он прошел по саду, ощущая мокрые ледяные ветки на груди и ногах. Под кустами белых, с дурманящим запахом цветов Унжу выкатался в черной грязи — голое тело было слишком заметно.
Он долго лежал на стене, пока не дождался, прыгнул, ударом ноги в шею убил сторожевого нукера и посидел рядом с ним на корточках, пока тот кончался.
Жизнь у Унжу была разная, прямая, как кипчакское копье, и извилистая, как змея. Он убивал много, но никогда не убивал своих. Сейчас он преступил это и, уже раздев нукера, посадил его, как полагается мусульманину,
— Если твоя душа еще здесь, ей будет легче сознавать, что я сделал это по воле Аллаха, сам превратившись в его стрелу. Настолько, насколько он пожелает.
Сабля у нукера была ургенчская, он ее выбросил, кинжал же хорошей стали Унжу убрал под рубаху.
— Ха! Ха! — перекликались часовые.
Унжу перелез еще через одну стену, побежал по улице, видя себя в чистых, незамутненных лужах. У одной лужи он остановился, хотя грязное лицо было страшно, он чем-то понравился себе, вдруг негромко издал боевой клич монголов, идущих в атаку: — Кху! Кху! — и выставил вперед кинжал. Жизнь замыкала круг.
Так он долго бежал, иногда останавливаясь и нюхая воздух, что-то шептал при этом и сам себе кивал головой. Перед ним открылась улица без луж. Вода в арыках весело звенела, и сами арыки напоминали маленькие речки с висячими мостиками. А цветные фонарики за дувалами ласково мигали.
Глаза у китайца, того самого, что три дня назад объявил Великому, что Унжу не знаком с китайским языком, стариковские, нелюбопытные. Даже сейчас, когда в зрачках свет от фонариков из сада, они все равно мутные. «Э, да он слепнет», — подумал Унжу.
— Не дави ногой на дощечку, китаец, от этого только сведет ногу. Сигнальную веревочку я перерезал, ты же помнишь, мне пришлось побывать у тебя на родине… А твой индус, — Унжу подул на острие кинжала, — теперь его душа пролетает, возможно, над очень высокими горами… Там, в Индии, река, такая широкая река, китаец, и там собираются все их души… Как они ошибочно верят!.. Интересно, куда полетит твоя душа?! Может, останется здесь?! Ответь мне и, пожалуйста, на своем языке, куда делись те листы, которые лежали в саду у Великого… Видишь ли, они дались мне не просто.
Китаец молчит, только рот приоткрыт, дышит неслышно, но жарко.
— Хорошо, говори на моем. Они остались в саду под снегом?
Китаец кивает неторопливо. Будто гости, будто беседа, будто не смерть пришла.
— По-моему, ими вытерли животы гепардам, — говорит китаец, — мне кажется, я видел, как слуга делал это… Впрочем, я стар, и здоровье мое не таково, чтобы я мог долго оставаться на холодном ветру, если этого не требуют дела…
Теперь уже Унжу чувствует, как у него открывается рот и как трудно воздух проходит в легкие.
Локоть сам делает движение вперед и чуть вниз, нет усилий, чтобы проткнуть кинжалом этот живот без мышц. И мыслей нет.
«Вытерли животы вонючим, ленивым кошкам», — вот и вся мысль.
— Больно, очень больно, — говорит китаец по-китайски, — вот и кончилась жизнь, зачем? — Он становится на четвереньки, прижимает халат к животу. — В шкатулке, — китаец говорит быстро, боясь не успеть, — имена моего рода. Прочти их надо мной, кипчак. Это зачтется тебе у твоего Аллаха.