Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
— Матюгнуться, что ли?.. — Василий заморгал добрыми глазками, закинув короткие ручки за голову, и вдруг, ловко перебрав адски начищенными сапогами, пошел вприсядку.
— Увези меня, — сказал Линдеберг, открыв на всю мощь кран… — Будем ехать, ехать и ехать… — он уронил очки и пополз за ними по полу, и Вася пополз тоже.
— Мне, вообще, на Плющихе подвал откачивать… — сказал Василий.
Раковина стремительно наполнилась, вода вдруг обрушилась на пол и на шею Линдеберга.
В уборную всунулась голова секретаря.
— Колоссально, —
Василий встал, взял Линдеберга за руку, открыл дверь деревянного побеленного шкафа и, как в детской сказке, шагнул туда.
Они оказались на кухне напротив огромной топящейся плиты с гигантскими кастрюлями в пару и посреди удивленных поваров.
— Не буду, ай, не буду… — пронзительно закричал голос и тут же перешел в крик петуха. Открылась дверь, обнаружив не то курятник, не то кабинет. Из-за больших клеток с курами там торчал письменный стол с телефоном и под зеленым сукном.
Тут же возник пузатый грузин, держащий за ухо тощего усатого, прыщавого, тоже грузинского, паренька лет семнадцати. Второе ухо паренька было неправдоподобно красное.
— Писки прицарапывает, — сказал грузин, не удивившись Линдебергу, и поднял огромный палец: — Ну где ни увидит, там прицарапает, и притом неправдоподобного размера. Исправление намечаешь? Ну иды! — Грузин царским жестом отпустил подростка, откуда-то из-за клеток достал флейту и заиграл. Под эту флейту, под кричащего петуха у огромной плиты они выпили почему-то по рогу вина, закусили печенкой прямо с невероятной величины скворчащей сковороды, и через узкую, обдавшую вонью дверь Линдеберг шагнул во двор. Знакомый грузовик-цистерна дал задом. Цепная шавка бросилась Линдебергу в ноги. Линдеберг, заскользив на подножке, прыгнул в машину и опять увидел Соню.
— Вы забыли меня и свой зонтик, — раздраженно сказала Соня.
Рванулись навстречу золотые ажурные арки в лампочках, пустая карусель с одинокой женской фигурой на верблюде, курсант с палашом в снегу.
— Ах-ах-ах!
Флажки, малахитовый застывший фонтан, огромная фигура Сталина со спокойно поднятой рукой, на которой искрился голубой снег, вздыбленный в небо дом-гора, ворота, огонь, счастье, свобода.
— Свобода, — сказал Линдеберг и поцеловал Сонину руку, — свобода, Вася.
— И под звездами балканскими, — затянул вдруг Вася.
— Ты в Болгарии был?
— Был.
— И в Берлине был?
— И в Берлине.
— Как же ты успел, Вась?
— Да в госпиталях не лежал…
Василий прибавил скорость. Город рванулся навстречу в переплетениях огней. Машину бросало, нестерпимо брякало где-то под цистерной ведро.
— Осторожно, осторожно…
— Смелого пуля боится, смелого любит народ… — не то орал, не то пел Василий.
Опять пошел густой снег, закрыл стекло, будто шторой. Маленький дворничек с визгом пробивал в этой шторе щель. Неожиданно тряхнуло. Соня пронзительно завизжала, схватила Линдеберга, зачем-то закрыла ему сумочкой лицо и глаза. Сквозь дужку сумочки Линдеберг увидел, что стекла больше нет,
— Тю, — сказал Вася, — ах, незадача, Александр. Все едино, доконал меня сегодня Бог. Сажусь… Эту водку не закутаешь… — и, выскочив, маленький, кривоногий, побежал вдоль машины.
— Вылезайте, ну вылезайте же, — Соня рвала Линдеберга за рукав.
— А он? — голова и нос болели, на плечи навалилась тяжесть. Линдеберг плохо соображал.
К машине бежали люди, подбежав, чего-то смеялись.
— Пойдем, идиот, — вдруг зло выдохнула Соня и, выскочив из кабины, стала тянуть Линдеберга за брючину и рукав, — вылезай, ну вылезай же, осел.
Они вылезли и почему-то побежали в подворотню.
— Я вернусь, — сказал Линдеберг и сплюнул сквозь зубы, как в детстве. — Нехорошо.
— Что нехорошо?! — лицо у Сони было жесткое, какое-то оскаленное, потное. — Он на «говновозе» Гоголя наизусть читает… Шестьсот рублей в зоосаду скинул, мою зарплату… В госпиталях он не лежал, сука! А зачем ему лежать?
Соня повернулась и почти побежала в глубь двора, где бесконечными поленницами лежали дрова.
— Если он полицейский, — крикнул ей вслед Линдеберг, — то большой неудачник. — И, все продолжая трезветь, Линдеберг потащился следом. Прошли еще двор, еще дрова.
— Почему столько дров, Соня?
— Потому что мы дровами топимся… Покуда город-солнце строим.
Завернули за угол. Свет, витрины, дома до небес. Вошли в подъезд. Высокая мраморная лестница, широченная красная дорожка, огромное чучело медведя, люди с узелками да с чемоданчиками.
— Где мы?
— Идем, идем…
Выше, выше, коридорчик. Обернулась Соня.
— Не обращай внимания теперь. Ты в калошах, ну и хорошо, — взяла за руку, потянула, распахнула дверь.
Все мог предполагать Линдеберг, но застыл на пороге, и не рванула бы она его вперед, не сдвинулся бы. Они были в бане. С мокрыми склизкими полками, кипятком, шумом, паром, тазами. И в пару, и в хлюпанье воды двигались, перекликались, смеялись и ссорились голые мужские фигуры. Они не обращали на него внимания, и он прошел через все это в шубе и в калошах, выставив вперед подбородок. Опять коридорчик в тусклом свете грязной электрической лампочки, еще одно медвежье тело, совсем вытершееся, с торчащими из брюха ломаными рейками. По всему коридорчику заляпанная мыльная дорожка, мальчик в шубке и на прикрученных к валенкам коньках прошел навстречу и исчез в банном пару. Наверное, здесь были когда-то отдельные ванные кабинеты, нынче же здесь жили. Соня открыла замок, и они зашли в маленькую комнату, неожиданно чистую и уютную, разгороженную шкафом, с большущим абажуром и крошечным низким оконцем.