Чудодей
Шрифт:
— Вы к моему отцу пришли или ко мне?
Он осторожно погладил ее по кудлатой головке. Она ничего не имела против. Он подсел к ней.
— «Ах, Лора, Лора, Лора, прелестны девушки в семнадцать-восемнадцать лет…» — доносилось из комнаты. Взгляд Станислауса, когда он целовал ее, упал на маленькую кухонную полку. «Перловая крупа», «Манная крупа» и «Овсяные хлопья», все в ряд, аккуратненько.
41
Станислаус ревнует к человеку в белых перчатках и решает навести порядок
Ох уж эта Лилиан! Она бесила его, сводила с ума. Когда они сидели у Пёшелей, вкусно ужинали, играли в настольные игры или болтали о мелких городских новостях, то не было на свете более ласковой дочери, более благовоспитанной девочки. Когда родители разрешали Станислаусу вывести девочку на воздух, она становилась прямо-таки образцом нежности, великой искусницей в лести, маленьким влюбленным бесенком и в любой момент могла очень нежно поломать все, даже самые твердые планы Станислауса.
— Расскажи, что с тобой было, когда ты меня увидел!
— Я уж говорил тебе, я сопротивлялся изо всех сил, но ты была такая ловкая, такая обольстительная, что я не мог тебя забыть. Но ты, конечно, видела только этого мотоциклиста.
— Все потому, что ты был слишком молчаливый.
Логика любви, латынь любви — бог весть что. Но они понимали друг друга, и им было хорошо вместе.
Ему становилось все труднее сдержать клятву, данную самому себе. И речи не могло быть о том, чтобы через год сдать заочный экзамен. Он боролся, честно и упорно, но у него была слишком мощная противница — любовь. Его недели дробились на кусочки. Среда, суббота и воскресенье были закреплены за Пёшелями, это были дни любви. В понедельник, вторник, четверг и в пятницу — учеба и огромная усталость.
«Где же сочинение о периоде „бури и натиска“ у различных поэтов?» — интересовался заочный преподаватель немецкой литературы.
Ну это Станислаус мог одолеть без особых усилий.
«Где работа о влиянии Фридриха Великого на возделывание болотистых земель по берегам Одера, Варты и Нотець?» — спрашивал преподаватель истории.
Этот вопрос давался Станислаусу куда труднее. О логарифмах и гиперболах и говорить не стоит.
— За эту неделю что-нибудь сочинили?
— Ничего не сочинял, только учился.
Папа Пёшель кивнул.
— Рабочий должен быть образованным. Ничего нет важнее образования. Поэзия тоже образование, вернее, часть его. И все же, когда я еще состоял в профсоюзе, я почти каждый день сочинял стихи, особенно во время забастовок, тогда времени хоть отбавляй. А когда борешься, стихи сами идут как по маслу. Теперь они запретили профсоюзную борьбу. — Папа Пёшель отпил глоток клубничного вина. — Теперь они носятся с отечеством. Против отечества нельзя бастовать. Ради отечества надо молчать, ради отечества, ради отечества! А оно немножко плохо платит, отечество.
Станислаус кивнул. Он ждал Лилиан. Большие стоячие часы рассекали время. Лилиан работала стенографисткой на фабрике на окраине города, новой, таинственной фабрике. Были люди, которые хотели знать, почему эта фабрика находится под землей. За распространение слухов их арестовали. С тех пор подземная фабрика стала считаться просто куриной фермой, и несушки там клали железные яйца для фюрера.
Лилиан возвратилась домой невеселая.
— Ты в понедельник думал обо мне?
— Конечно, думал.
— Для меня это был неудачный день.
— Неудачный?
— Из-за несправедливости. Но нам не разрешено говорить о фабричных делах.
— Тогда не говори.
— Мой шеф сказал: «Напишите: тридцать тысяч!» Я и написала: «тридцать тысяч».
— Тридцать тысяч чего?
— Тридцать тысяч того, что мы делаем.
— Я уже сказал тебе: оставь это!
Они сидели и смотрели. Она — на канареек. Он — на большую картину с вереском. Пробили часы.
Полвечера как не бывало. Первым сдался Станислаус. Ему не хотелось возвращаться в свою каморку несогретым. Их тянуло друг к другу, несмотря на отечество и фабричные тайны.
— Он бросил на письменный стол свои белые перчатки и говорит: «Напишите: тридцать тысяч!»
— Он носит белые перчатки?
— Нам и об этом нельзя говорить. Он майор. Я к нему сперва хорошо отнеслась.
— А ты не можешь побыстрее рассказывать?
— Он совершенно четко сказал: «тридцать тысяч». Потом оказалось, он хотел сказать «три тысячи». Один ноль в смете оказался лишним. «Вы теперь пишете то, что вам хочется?» — спросил он. «Я пишу то, что господин майор диктует», — говорю я. «На воре шапка горит!» — заявляет он. А я говорю: «Что правда, то правда!» А он мне: «Правда то, что вас нельзя больше подпускать к этой работе!» И меня отправили на склады.
Станислаус попытался ее утешить:
— Зато теперь не будешь иметь дела с белыми перчатками!
— А тот, на складе, он только унтер-офицер. — Она захныкала, потом отерла глаза тыльной стороной ладони. И словно стерла с лица всю свою прелесть. — Это отец виноват. Господин майор пригласил меня. Что уж в этом такого? Он был моим начальником. А теперь он взял себе в контору какую-то чернявую. Она похожа на полуеврейку.
Станислаус возвращался к себе в каморку несогретый и нелюбимый.
Он ревновал ее к этому майору и в среду и субботу не пошел к Пёшелям. Он откопал книжонку, которая его очень занимала: «Наведи порядок в мире своих мыслей (Руководство к жизненному успеху)». Станислаус прочел то, что там было сказано о ревности: «Ревность отравляет мысли, парализует их. Тот, кто хочет добиться в жизни успеха, должен смотреть на любовь как на побочное занятие, в особенности же телесная любовь является помехой на трудном пути к успеху».
Станислаус боролся со своей ревностью. Он вознамерился карабкаться вверх по лестнице успеха. Он изготовил стихотворение против ревности. Это были стихи по образцу стихов о борьбе папы Пёшеля. Но с Лилиан теперь, согласно предписанию в книжонке, следовало обходиться холодно и бесстрастно.