Чудодей
Шрифт:
А любит ли он еще Лилиан? Какой искуситель нашептывал ему это? Он страдает из-за нее, значит, любит. По жадным глазам других мужчин сразу видно, что Лилиан достойна любви. Она, улыбаясь, возвратилась к столу.
— Он хорошо танцует, — сказала она, — но у него ладони потеют.
Станислаус ощутил даже что-то вроде благодарности к потным фельдфебельским ладоням. Между тем Лилиан то и дело встречалась глазами с фельдфебелем, сидящим в свете голубого фонаря. Выпив немного белого вина, Лилиан глянула на себя в карманное зеркальце
— Ну что ему поделать с этими руками?
Станислаус ничего не ответил.
— Хватит тебе ревновать и обижаться.
Станислаус молчал.
— Впрочем, я ведь только для тебя красивая. Ты даже радоваться должен, что меня кто-то замечает!
Он пожал ей руку за эту ложь. Фельдфебель не сводил с нее глаз. Она отняла у него руку.
Должна ли любовь быть мучительной? Для Станислауса она всегда была такой. Любовь только и знает, что ранить человека.
Как-то вечером папа Пёшель отвел Станислауса в сторонку:
— Мы с тобой мужчины, мой мальчик. От баб можно всего ожидать. Вот, к примеру, детей, которые просятся на свет божий, ты должен об этом помнить.
Станислаус стыдливо уставился в пол под семейным столом. Его ноги стояли на зеленом плюше ковра как на болотистом лугу. Папа Пёшель постучал своими робкими пальцами по птичьей клетке. Канарейки свили гнездо из шерстяных ниток.
— На бабе надо жениться, пока она не начала полнеть. В этом поступательное движение жизни, кажется, еще Шиллер об этом говорил.
Запах оладьев из кухни. И стоячие часы рассекают время: «Сва-дьба! Сва-дьба! Сва-дьба!»
Станислаус мгновенно увидел свое прошлое, так, наверное, видит его утопающий: проселки, пыльные дороги, хождение по булочным и пекарням в поисках работы, беленные известью каморки, балки со следами раздавленных клопов, хозяйки, надоедливые как осы, тяжелые утра, рваные сны, зимние холода и морозный ветер, насквозь продувающий тонкую куртку, бездомность и разбитые вдребезги попытки любви.
«Сва-дьба! Сва-дьба! Сва-дьба!» Папа Пёшель откашлялся.
— Ты думаешь о своих пятнадцати марках жалованья?
— Нет.
— А надо бы подумать!
Станислаус почувствовал себя как когда-то, когда соскочил с деревенской карусели, только теперь вокруг него кружились не смеющиеся люди, деревья и заборы, а дуршлаги, скалки, столовые ложки, кухонный шкаф, пестрые занавески.
«Сва-дьба! Сва-дьба! Сва-дьба!»
Нет, он еще не хотел жениться, он хотел сперва стать хоть кем-то. И он изложил папе Пёшелю свой грандиозный план. Пёшель расхаживал от комода к столу и обратно.
— Как у нас много общего! Ты мог бы быть моим сыном! — Он, как безрогий олень, прислушался к тому, что делалось в кухне, и прошептал: — Я тогда наводил справки. Это будет стоить больше тысячи марок — вот так. — Он постучал по ящику комода, где среди ношеных чулок хранились его труды. — С женщинами об этом говорить нечего. — Он выпрямил спину и торжественно произнес: «Женщина реальна, она просто приклеена к земле. Небесная тоска мужчины ей неведома!» Ты, наверное, не знаешь, откуда эта цитата. Эта цитата не более и не менее как из некоего Германа Ленса, а этот Герман написал «Роза белая и роза красная», «Если мы поедем в Англию».
Это был голубой час, когда два поэта, несостоявшийся и будущий, встретились в небесном саду, на вратах этого святилища висела табличка с надписью: «Бабам вход воспрещен! Тайный цех поэтов!»
— Лиро Лиринг — это тебе не фунт изюму! Звучит как псевдоним, как что-то южное. Я тогда хотел зваться Пауль Пондерабилус, к чести своей должен признать, это очень недурно!
Восторг охватил мужчин. Они ели свежеиспеченные оладьи, а заодно вливали в свои загадочные поэтические глотки клубничное вино пятилетней выдержки.
— Твое здоровье, Лиро Лиринг!
— Твое здоровье, Пауль Пондерабилус!
Каморка Станислауса превратилась в поле битвы. Против поэта выступила целая свора фельдфебелей со «шнурами отличного стрелка» и мерцающими серебром звездочками. Дать им отпор должна была книжка с золотыми розами. Стоп! Ни шагу дальше с вашими маршами и уанстепами. Тут стеной стоят золотые розы!
Как безутешен бывал тайный поэт, когда ему вновь и вновь приходилось запирать на замок чашу, полную крови сердца, из которой он черпал свои стихи, чтобы принимать бой на балах, праздниках мартовского пива, торжествах разных союзов и в сутолоке карнавала.
— И это тоже нужно, мой мальчик, — успокаивал его папа Пёшель. — Ты же понимаешь, бабы! Помни о высказывании Германа!
В такие ночи, возвращаясь к себе в каморку, тайный поэт просматривал свои стихи, и ему казалось, что многое сказано просто так, потому что рифма заявляла свои права. Он вычеркивал «слезы», которые рифмовались с «грезами», «волю», рифмовавшуюся с «долей», и «любовь» с «кровью» — и пытался выразить на бумаге свои желания каким-то новым, еще не виданным образом. Полное невежество защищало его от новых разочарований. Он упивался счастьем первооткрывателей, которые с незамутненным наслаждением делают открытие второй раз. В такие часы его каморка превращалась в волшебный дворец. Он забывал о времени, забывал о том, что борется за Лилиан. То были прекраснейшие минуты жизни.
Великий дух Вселенной подавал ему звуковые сигналы, и он переводил эти сигналы в рифмы и созвучия. По утрам он расплачивался за эту тайную страсть усталостью, пустотой в голове, и следующая ночь частенько повергала его в страх и в спешку. Он слышал тяжелую поступь фельдфебелей и чувствовал, что необходимо скорее и с меньшей основательностью пополнять огневые припасы золотых роз.
Однажды ночью, в полном упоении, он написал письмо в издательство: «Господа, не пропустите мимо ушей звон неведомого доселе колокола…»