Чудодей
Шрифт:
Человек превратился в отца Марлен, пастора. Сладкие как сироп слова капали из его рта: «Смирение, смирение во всем!»
2
Станислаус сносит издевательства, попадает за это в карцер, освещает тьму карцера фонариком любви и надеется на разрешение прусского ротмистра.
Станислаус продирался сквозь дебри горячки, страдал от болей и жажды, погружался в непрозрачную воду глубокого сна, и вновь его выносило на берег жизни.
Санитар стряхнул термометр:
—
Около полудня пришел Вейсблатт. Его верхняя губа не могла прикрыть крупные передние зубы. И на лице от этого была вечная имитация улыбки. Когда же Вейсблатт и в самом деле смеялся, это был смех первого ученика в классе, получившего кол по поведению.
Вейсблатт держал руки в карманах тиковых штанов. Ему хотелось иметь бравый вид. А его изящные пальцы дрожали от страха в темноте карманов. Правая рука вспугнутым щенком белого шпица выскочила из кармана брюк. Теперь она что-то искала в кармане кителя.
— Письмо. У меня для тебя письмо, — сказал он. Но рука не находила письма. — Проклятая забывчивость. Вот наказание! — Он забыл, где письмо, начисто забыл. И улыбался. Его заедала философия. Он спросил: — Для чего нужна голова? Волосатый шар на шее. Из этого шара в тебя проникают лишь воспоминания. А воспоминания докучливы, как би-ба-бо, как песок в туфлях. — Он повернулся согласно уставу, потому что появился санитар, и ушел почти что строевым шагом, чтобы принести забытое письмо.
Письмо от Лилиан. Для Станислауса оно было как лекарство, как порошки «Будьте здоровы!». Лилиан не стала руководительницей отряда девушек, нет! На это годятся куда более строгие дамы, писала она. И теперь она собиралась вскоре приехать к Станислаусу, посмотреть на него в военной форме. Ей хотелось знать, носит ли Станислаус шпоры и саблю. Станислаус улыбнулся, высунул из-под одеяла ногу и оглядел отросшие ногти на ноге. Чем не шпоры!
Итак, Лилиан! Человек с родины. Родины? Во всяком случае, человек, которого он знает. Человек, которого он любит. Любит? Во всяком случае, человек.
Рольмопс принес газету. Станислаус сунул газету под подушку, даже не взглянув.
— Принеси мне бумаги и чернил, Рольмопс!
— Тебе сейчас не стоит писать невесте. Это будет горькое письмо.
— Это будет сладкое письмо, Рольмопс. Ты с ней скоро познакомишься.
— Хочешь продемонстрировать ей побитую собачонку? — Роллинг вытащил из-под его подушки газету. — Вы, олухи, этого не читаете! А там настоящая буря между строк! Они же войну затевают.
— Не забудь про чернила, — сказал Станислаус.
Шрам Роллинга налился кровью.
— Напиши своей невесте, пусть запасется траурным платьем. Черная ткань скоро будет нарасхват. — Он опять сунул газету под подушку и выкатился.
Бумагу и чернила принес Иоганнсон, долговязый, белобрысый фриз, казарменная саранча. Он ел все, что попадалось под руку.
— Н-да, Рольмопс получил особое задание. Подбирает окурки на дворе казармы. А там, на подоконнике, это твое повидло? Да, думаешь, стал бы я раньше есть повидло? Колбасу, ветчину, яиц штук десять, да, но повидло?
Станислаус забеспокоился:
— Он что, кому-нибудь на мозоль наступил?
— Да нет, как-то не так плюнул. А ефрейтор случайно шел мимо, вот что. А я сейчас съем повидло. Как съем, так все тебе скажу.
Станислаус дал Иоганнсону блюдечко с повидлом. Долговязый фриз поднес его ко рту и стоя вылизал дочиста.
…Станислаус писал письмо Лилиан. Ласковые слова шуршали и шелестели в нем: «А мы будем вместе гулять по дивным осенним аллеям. Листья будут падать, но солнце будет светить — у нас в душе и вокруг нас…»
Санитар заглянул ему через плечо:
— Ты тут писанину развел? Убирайся!
В одной рубашке, босиком, сидя на жесткой табуретке, Станислаус черными чернилами писал красные слова любви. Поэтическая душа еще не вовсе умерла в нем.
Из санчасти он отправился в карцер. Полное безделье в санчасти не сгладило его неподчинение приказу. Трое суток ареста, в темноте, на воде и хлебе из отрубей. Он расхаживал по карцеру и напевал себе под нос. Здесь в темноте карцера у него было свое солнце. Его солнцем была Лилиан. Он уже на верном пути к тому, чтобы стать твердым человеком. Вот он, Станислаус Бюднер, человек, которого учили все сносить и быть покорным. Вот он, Станислаус Бюднер, перемолотый жерновами унтер-офицерской мельницы. Вот он, Станислаус Бюднер, мужик грубого помола.
Золотыми каплями падали на казарменный двор кленовые листья. И однажды ночью их посеребрил ранний морозец. Рольмопс не замечал этого поэтического чуда. Для него это были грязные листья, мокрые и осклизлые. Грязные листья, которые он должен собирать за то, что плюнул в присутствии ефрейтора. Вот до чего может довести капелька слюны! «Мир еще не загнулся!» Рольмопс собирал листья и у стены, за которой, он знал, сидел доведенный до ручки Станислаус Бюднер. Он камнем постучал в стену, приветствуя Станислауса. Делаем, мол, что можем!
Станислаус не понял, что значит это постукиванье. Это было первое в его жизни лишение свободы, если не принимать в расчет внутренней несвободы. Он ходил взад и вперед по камере, взад и вперед, и повторял все стихи, которые сочинил до сих пор.
— Детский лепет! Юношеское самомнение! Он мысленно похлопал себя по плечу и опустился на нары. Чем бы еще заняться? Он вызывал в памяти все поцелуи своей жизни, раздавая хвалы и хулы тем, кто прижимался губами к его губам. Лучшую отметку получила Лилиан. Аромат ее поцелуев еще не выветрился из памяти.
Так шло время ареста, и вот он уже в полной форме стоит перед вахмистром Дуфте.
— Теперь вы поняли, кто вы такой?
— Так точно, господин вахмистр.
— Кто вы есть?
Поздняя навозная муха жужжала на окне канцелярии.
— Так кто вы есть, хотел бы я знать!
Теперь молчала даже муха. Бледный Станислаус сглотнул слюну.
— Это тянет на четыре недели ареста, ясно вам?
Дуфте сломал на столе деревянную линейку.
Дни один другого хуже. Вахмистр Дуфте распорядился допечь Станислауса. Допекали его унтер-офицеры, ефрейторы. Во время проверки формы ему отрывали пуговицы с кителя.