Чужак
Шрифт:
Однако то, что Гуляй Поле сегодня решило исход сечи, ни в ком не вызывало сомнений. Даже вернувшийся к копью Торира Олаф улыбался ему. А чего не улыбаться, ведь, пока он бился с малой силой в низине, а Дир носился где-то за уводившими его хазарами, этот пришлый сумел со своими пятьюдесятью дружинниками побить тьму врагов.
Возвратившийся после погони Дир удивленно глядел на лежавшие вокруг груды тел, на мертвых лошадей. А потери в отряде Торира… Даже у Олафа их было больше. Что уж говорить о самом князе, без толку прогонявшем конницу по степным холмам за малой ратью. И когда Торир, наконец, подошел к Диру, тот еле нашел силы выдавить улыбку. Он не был трусом, он не страшился сечи, искал ее. Но сейчас понимал, что нынешняя победа — не его. Она досталась этому чужаку, этериоту пришлому.
Утешала лишь мысль о том, что в Киеве будут говорить, будто победа принадлежала его дружине. А значит, и ему — Диру.
ГЛАВА 4
Ясным осенним вечером боярин Микула, по прозвищу Селянинович, наблюдал, как от пристаней Вышгорода
105
Словене— славянское племя с центром в Новгороде.
Когда последний корабль исчез за поворотом реки, к Микуле подошла его старшая жена Малуня — помощница и советчица. Подала связанные дощечки, на которых особыми письменами — черточками, кружочками, галочками — значилось, сколько кораблей и сколько на них груза отбыло.
— Ничего, что в ночь отправили струги?
— Нормально. Дружина на них добрая, к рассвету они уже Припять минуют.
То, что он отправил корабли торговые в конце желтая [106] , Микулу не волновало. Опытные корабельщики довезут груз к устью Днепра до того, как мороз скует реку, а там живущим на волоках [107] приплатят, и волочане дотащат груз до Ловати. И если сразу не договорятся с торговцами о цене; можно и дальше караван двинуть. Хотя, скорее всего, сговорятся. Не бедны новгородцы, сумеют расплатиться.
106
Желтень — октябрь.
107
Волоки — земли между устьем Днепра и началом реки Ловати, текущей на север.
Стоявшая рядом Малуня слегка тронула мужа за рукав.
— Домой поедешь али тут заночуешь?
Микула повернулся, ласково провел большой рукой по щеке жены. Она уже немолода, но для него так же мила, как и тогда, когда купил ее, древлянку дикую, на рынках рабов близ Угорской горы. Все еще синеглазая, белолицая; глубокая борозда меж бровей не столько лет, сколько значимости ей придает. Под облегающей голову и щеки белой тканью шали не видно седины в волосах. И стройна, как и прежде, роды ее не отяжелили. Эх… Микула вздохнул. Роди ему Малуня хоть единое дитя, разве взял бы он в дом другую жену? А вот пришлось же. А Малуню отселил в Вышгород. Хотя и в этом оказался резон: кто бы иначе так толково вел его дела здесь?
Малуня только чуть кивнула, словно понимая невысказанное.
— Может, и хорошо, что едешь. Сыну твоему, Любомиру, лучше, если с ним чаще будешь.
Микула взглянул из-под тяжелых век сумрачно. Глаза у него были славянские — серо-голубые. Волосы русые, с сединой. Короткая челка едва ложилась на крутой лоб с мощными надбровными дугами. Борода густая, аккуратно подрезанная, холеная. Лицо же у боярина Селяниновича было мощное, суровое, с легкими следами шрамов — лицо воина в летах.
Малуня на мужа глядела любовно. Сказала, что если ехать, то прямо сейчас, ибо ночи в желтне рано наступают. Она всегда все понимала. Но сейчас даже это не тешило Селяниновича. Молча пошел туда, где отроки держали его соловую. У Микулы был не один табун крепких гривастых коней, а вот, поди, ж — ездил только на своей соловой. Ее же впрягал по весне в плуг, когда по традиции приходило время вести первую борозду, пахотное время открывать.
Боярин легко вскочил в седло — словно и не разменял уже пятый десяток. Конем правил, как еще на хазарской службе научился — одними коленями. Уздечку наборную держал, словно ленту, чуть пропустив между сильными пальцами. Следом ехали два кметя-охранника, не столько оберегать боярина, сколько для солидности. У Микулы Селяниновича по его положению должна быть свита.
Микула стремился поспеть на последний паром через Днепр. Паромщики — мужики хитрые. Если не ко времени их потревожить, могут и двойную цену за переправу взять. И хотя от этого нарочитый Селянинович не обеднеет, а вот возни лишней, споров не хотелось. Пока же он ехал от Вышгорода по добротному большаку до Киева. Вдоль дороги выступали богатые селища, пахло дымком очагов. Край тут был спокойный, ехалось легко. Но Микула не глядел по сторонам, весь, уйдя в свою думу.
Кажется, чего бы ему кручиниться? Ведь достиг всего, о чем мечтать можно: от сохи возвысился до боярских браслетов, сам Аскольд наезжает погостить в его Городце Заречном, вся округа о нем знает, говорит почтительно, — а радости нет. Может, так устроен Микула, что нет в его душе благостного успокоения? Всегда словно что-то гложет его. Вот когда молодой и безродный был, наемником-бистаганом [108]
108
Бистаган — воин, находящийся на содержании Хазарского каганата.
Но и это вроде поправимо. Особенно когда смог так возвыситься, что не грех уже было и с боярством киевским породниться. Невесту брал из рода Выплаты, мужа нарочитого, рода древнего. Сам Аскольд подсобил в том новому боярину, которого за умение и охрану рубежей заречных наделил боярскими браслетами. Он же и просватал ему Любазу, дочь Вышатину. И она уже через пару месяцев понесла. Вот бы и обрадоваться, но счастья все равно не было. Ревнивой и неуживчивой оказалась Любава-боярыня. Не желала жить с древлянской предшественницей — и все тут! Так разошлась, что едва руки на себя не наложила, когда уже беременной была. Узнай в Киеве бояре, что Селянинович женщину их рода до самоубийства довел, — вряд ли было бы ему сладко после того в городе появляться. Но и тут Микула выход нашел. К тому времени он уже собственные причалы в Вышгороде возводил, склады обустраивал, ему там свой человек нужен был. А Малуня всегда помогала мужу толково. Вот он и возвел ей терем в Вышгороде, наезжал туда, когда получалось. Любава же, наконец, успокоилась, детей стала рожать. За восемнадцать лет жизни при муже пятнадцать раз разрешалась от бремени, но выжило только пятеро. И то хорошо. Со стороны же казалось, что все ладно у боярина нарочитого, уважаемого в Киеве. Да только новая беда приключилась: обидел он чем-то молодого князя Дира и стал тот Микулу задирать, а потом даже напал неожиданно. Микула отбился от него, как от находника злого. Бедой это могло обернуться, но пронесло. Аскольд и бояре с Горы Микулину сторону приняли, но спокойствия уже не было. Понимал, что молодой князь не простит обиды. Вот и бередила душу тревога: сколько еще он мужем нарочитым в Киеве может оставаться? Не пришла ли пора сниматься собжитых мест да уходить куда подалее? А может, нрав у него такой нерадостный был? Или старость уже подступала? Но в старость верить не хотелось. Какая старость, если кости не ломит, силушка играет, а младший его сынишка еще совсем глуздырь, его еще поднимать, учить надо. А вот старший сын, Любомир, соколом вырос. Правда, этим летом учудил. Сбежал из дому, примкнув к ополчению киевскому, которое пошло к Диру, когда тот в степях с хазарами бился.
Тогда в Киев от Дира богатый обоз пришел. Люди говорили, как лихо побил степняков их младший князь, сколько добычи взял — и людьми, и конями, и возами, — отбив ухазар награбленное. Но возвращаться в Киев Дир не спешил, готовился пройтись и по землям извечных врагов Полянских — древлян. Вот ему ополчение и собрали. И с ним-то и отбыл тайно Любомир, посеяв в сердце отцовском страх и тревогу. Ведь было нечто в Любомире, отчего Микула не пускал сына в войско. И оказался прав. Любомир, хоть и вернулся среди тех немногих, кто после древлянского похода уцелел, да только будто подменили парня. Волхвы говорили, исполох завладел им. Может, и исполох. Да только считай уже больше месяца, Любомир людей дичится, сидит в закуте, смотрит в стену, ни с кем не разговаривает.
Напаром успели. К Городцу, усадьбе Селяниновича, подъезжали уже в темноте. За сжатыми нивами Городец возвышался на насыпи темной значительной массой, отсвечивая изнутри огнями. Здесь еще не спали, дожидались хозяина. И едва он появился, сторожа на вышке подали сигнал отворять мощные ворота.
Во дворе заходились лаем псы, но, признав в прибывших своих, стали повизгивать, припадая на лапы. Из людской вышла челядь. К спешивающемуся Микуле подбежали двое дворовых отроков, даже заспорили, кому соловую вести в стойло. Боярин обоим отпустил по незлобивому «лещу», заметив, чтобы сперва поводили лошадь по двору, дали остыть.