Чужая мать
Шрифт:
— А люди? Что они скажут?
— Плевать!
— Я сама тебя презирать начну!
— Все равно, — улыбнулся Алеша. — Я тебя прощаю.
— Еще я должна захотеть, чтобы меня простили! — крикнула Анка. — Прощай, Алеша!
— Ты сама сказала, что любишь...
— Потому и сказала, что мне ничего от тебя не надо! Разгладься!
Анка повернулась и таким скорым шагом пошла, будто побежала, а старуха Миронова за его спиной, костлявая и полуглухая, которая до вчерашнего дня не выползала из дома и не знала ничего, плюнула вслед Анке:
— Порченая
Сначала Алеша еще шел за Анкой, потом остановился. Она даже не оглядывалась. Он постоял и побежал к березе. Все уже ярко зеленело в лучах утреннего солнца, и птицы кричали. Алеша взбежал на бугор, чтобы еще посмотреть на Анку. Отсюда ее долго было видно.
21
Вернувшись, он выкурил сигарету на крыльце.
В сумраке дома разносился голос матери:
— Что ж мне с этими бурундуками делать? Двоим хоть деньги от родителей пойдут. А Коклюш?
Она с собой говорила.
Алеша вошел в затхлую комнату и, еще не разглядев лица матери в провале серой и пухлой, как облако, подушки, твердо сказал, что уезжает. Сегодня.
— Ты-то мог предупредить, изверг, что слободке нашей... — мать подкинула сухую руку, — жить да жить!
— Не знал я.
— В своем чреве выносила... Ночные муки за него брала... А он!
Она всхлипнула, и Алеша испугался.
— Уезжаю, — повторил он. — Хоть сейчас не ругайся.
До нее дошли его слова про отъезд, и она поворочалась в постели и пригрозила:
— Только попробуй! Своими руками придушу!
— Смешно это, мать, — ответил он. — Я большой.
И стало жалко ее, будто он уже уехал.
— На работу напишу, что больную мать бросил! Наплачешься! — услышал он ее вопль, выходя.
Ударил дождь, но Алеша не хотел терять времени и бегал по стройке, оформлял документы. Спешил уволиться, чтобы успеть на вечерний поезд. Дождь усилился, все попрятались, только он бегал как угорелый да грохотали рядом два или три бульдозера. Сквозь ливень разносился всюду их сильный весенний гром. Прогремел раскат настоящего грома, упавшего с тучи. Оглушительно, над самой головой.
Получив расчет, Алеша выскочил из конторы и встретил Петюна Куцурупа, бригадира.
— Эй, — сказал тот, — мокнешь?
Алеша и не заметил, что промок до нитки: вся одежда облепила тело.
— Да вот... Мокну.
— Держи.
— Что это?
— Ребята скинулись. — Петюн сунул ему в карман толстый сверток. — Тебе.
— Зачем?
— По глупости... — улыбнулся Петюн, показав щелочки меж зубами — они у него были редкие.
Алеша побагровел: довольно толстая была пачка денег.
— А кому прислать?
— Мне... Дальше я разберусь. Это чепуха. Есть и поважнее. Меня мать учила. «Самое главное в человеке — душа. И чем она больше, тем и жизнь больше». Наверно, отсюда и слово такое — великодушие. Слыхал? Старое слово. И что интересно — неверующая была мать...
— Прости меня, Петюн.
— За что?
— Нелегко тебе с нами.
— Мне легче, чем тебе... Ты держись, не задавай ей глупых вопросов, ненужных, как гвозди под скатами... Перед самой весной надо умнеть! А то не расцветешь!
— Какой весной? — не понял Алеша. — Почему — перед? Уже май на дворе... Скоро лето!
— На дворе — май, а у тебя... Твоя весна на подходе...
Они обнялись.
— Ни пуха ни пера! — сказал Петюн. — Посылай к черту!
Но Алеша только улыбнулся.
Дома, на крыльце, сутулился батя. Силуэт его темнел, как в те давние вечера, когда пахло душистым табаком и немыслимо ярко цвел у ног львиный зев. Алеша присел на минутку рядом.
— Я уезжаю.
— А меня Сучкова за инструментом посылает. В школу...
Опять Сучкова! И звучало это мстительно, будто и родная фамилия стала ему за долгую жизнь неприятной.
— Пойдешь?
— Дело сделано, — ответил батя. — Сделано — прожито.
— Кому она деньги копит? — вдруг спросил Алеша.
— Тебе. Ты наследник!..
— Я уезжаю, — повторил Алеша.
Батя положил руку ему на плечо, пожевал губами, будто в них завязли какие-то слова, посмотрел в глаза:
— Когда?
— Через час...
Батя встал, упершись громадными ладонями в непослушные колени. Пойдет, матери скажет... Но тут ее голос донесся с огорода:
— Чтоб ему счастья не видать и во сне!
Оказывается, она была не в доме, а там.
— Рехнулась! — сказал батя и ушел в дом.
Алеша приподнял голову.
Мать, худая, длинная, вся в черном, спиной к нему стояла в огороде между грядками, на которых, растопырив тонкие веточки, уже поднялись сизые помидорные кусты, глядела на заходящее, раскаленное, как металлический блин, солнце и бормотала:
— Лучше б я его под камень положила, чем в пелены пеленать! — Дрожь прокатилась по его спине. — Разрази его гром небесный! Покарай, господи!
Любила она господа вспоминать...
А кого еще любила? Очень хотелось Алеше назвать кого-то. Маленькому верилось, что скотину. Была у них угольно-черная, угрюмая корова Ласточка, мать ее называла девочкой. Замычит в такую пору Ласточка у ворот, мать крикнет:
— Открой, пусти девочку!
Потом сама отвела девочку на угол рынка. Остались индюшки — тоже девочки. Мать кормила их, верещала:
— Идите ко мне, мои девочки!
Курам рассыпал зерно батя. Он наклонялся, и куры, хлопая крыльями, заскакивали ему на голову, а мать щурилась, проходя мимо: «Как его девочки любят! Вон тех слови... Ту и ту!» И рубила им головы и ощипывала — на рынок. «Девочки, заинька... голуба...» Разные женщины говорили эти слова, как ворковали, такие до сих пор непохожие... А если подумать? Одна к одной...