Чужая мать
Шрифт:
— Какая ты щедрая! — сказал он.
— Я не щедрая, — ответила Таня. — Это твои деньги.
И положила трубку. Еще бы две копейки. Для звонка Юле. Да, да, чтобы сразу. Он зашел в булочную, купил себе авоську, хлеб, сахар и выбрал из сдачи нужную монетку. Будка еще была пустой.
— Юля? — спросил он, когда ее подозвали. — Это ты?
— Костик! — закричала она. — Я уж и не знала, что подумать. Мама утешала, а я... чуть живая! С ума схожу! Можно ведь...
— Подожди! — прорвался Костя сквозь ее всхлипы.
— Я чуть стою...
— Юля! Я должен тебе сказать... Юля! Что ты молчишь?
— Ты
— Все откладывается. Ты слышишь?
— Ты передумал? Костик, я ведь не просила тебя, ты сам настаивать начал... Так теперь хоть позволь узнать: что случилось?
— Заболел мой отец. Да, тяжело. Сердечный приступ, «скорая помощь». Нет, дома остался. Ну, такой, не поехал, и все! Ну, Юля, я же говорю, он такой! Да, странно...
— Костик, — попросила она, — не обманывай меня. Если ты скажешь, что сам опомнился, я пойму... Я ведь и не мечтала, честно скажу.
— У меня беда, а ты про себя! Беда, понимаешь?
— Непредвиденно как-то.
— Беда — всегда непредвиденная штука. Можешь пойти к нам домой, на Сиреневую, двадцать семь, под любым предлогом, пожалуйста, и увидишь, что я не лгу, отец лежит...
— Костик, прости меня! Я дура, глупая!
— Ну, хватит. Мы с тобой не сможем встречаться, пока отец...
— Месяц, два, три?
— Как это определить?
— Но звонить ты будешь? Я буду ждать.
— Юля, в душе непросто, как будто ухнули по ней кузнечным молотом, а она ведь не чугунная. Впрочем!..
— Костик, ты что, смеешься?
— Да подумалось вдруг, что чугун и тот бьется. Очень легко. Раз — и все!
— А отцу ты сказал? О нас.
— Нет. И не могу. Мой отец — рабочий человек.
Юля помедлила секунду.
— Это особый человек?
— Еще бы!
— Не влюбляется, не целуется? Святой, что ли?
Подразнить она его хотела? Чего-то он не понял.
— Почему? Обнять чужую бабенку при случае не откажется, но таких кренделей, чтобы уйти из дому, оставить ребенка, этот человек не одобряет, а про моего отца можно сказать — не выносит. Не ошибешься.
Из трубки пошли резкие гудки — как иглой закололи в барабанную перепонку. Набрать еще раз — монетки нет. А с улицы в стекло стучал мальчишка, ростом, правда, на голову выше Кости. Костя вышел из прозрачного, как аквариум, футляра, где люди запечатывались на несколько минут со своими страстями и тайнами. Разговор оборвался неожиданно, и не было ясно, хорошо это или плохо, но ему стало легче...
Человеку, наверно, однажды необходимо освободиться от всей предыдущей жизни, как от груза. Чтобы вновь пережить тот момент, когда говорят: «Жизнь прекрасна!» Этот воздух с солнцем, эта зелень, прущая из-под ног — травой, из веток — листьями, эта яркость вокруг — они прекрасны! Куда ни повернешься — хочется рисовать.
«Бабушка» Сережа повторял, что работать надо каждый день. Каждую минуту. Носить в кармане обыкновенный блокнот и с маху зарисовывать все и всех. Например, пассажиров в автобусе — вполне достаточно крохотных остановок, а зато какая натура попадается — читающие или спящие, самые малоподвижные модели. Или, например, детишек у развозки с мороженым. Заразительные лица и позы. И как терпеливо в этих позах стоят. Будто шевельнутся, и все мороженое в ящике у тети или дяди
Когда-то он пробовал рисовать и пассажиров в автобусе, и детей на улице — без настроения и особого успеха. Его натура усердно позировала со всех сторон: деревья, трава, земля. И ему всегда было мало серого карандаша, ему требовались краски. Он не мог без них, чтобы не обесцветить мира. Этого, который слева и справа сиял сейчас. И был прекрасен.
Скорей за город, в «кибитку»! Как лодка без паруса, она понесет его... Куда? Этого он не знал, но лодка почему-то казалась ему нетонущей.
Когда старому горновому выделили садовый участок, он не захотел его брать. У его домика на Сиреневой есть, мол, приличный палисадник. Но заводская комиссия подняла на смех и размеры палисадника и растущую там сирень — два облезлых куста — так, что отец обиделся за свою непородистую растительность.
На переходе весны в лето по всей Сиреневой, перед окнами и окошками, пенилась сирень. Были ревнивые жители, например Валеркина мать, которые ухаживали за махровой персидской. А у Бадейкиных росла самая неказистая, но с давних пор — родная, своя. И менять ее не хотели, как любая мать не поменяет своего ребенка на чужого, даже и лучшего в глазах соседей.
Эта сирень не росла тут, а жила.
А садовый участок согласились взять. Правда, отец еще поупирался. Он, потомственный металлург, и понятия не имел, с какого бока подступать к фруктовому дереву с ножницами, или как там называется этот инструмент. Никогда не занимался удобрением-опылением и все такое прочее. Но ему ответили, что наука это нехитрая, зато увлекательная, а заводское садовое товарищество, объединившее неутомимых стариков, организует консультации и будет объяснять, что садовые ножницы называются секатором.
В конце концов он тогда впервые пожаловался на сердце, а в ответ дружно замахали руками: «Вот там и укрепите!»
Все хотели, чтобы первый участок на отведенной заводу пригородной земле вскопал и засадил старый горновой Бадейкин. Из уважения к нему. И чтобы для остальных в садовом товариществе был пример. Знали, что Михаил Авдеевич ничего не умеет портить.
И вот в углу участка сколотили домик под толем — с кладовками для лопат, граблей, ведер, будущего урожая и довольно светлой комнатой для отдыха. Мать и Зина украсили ее занавесками с хризантемами несусветно чернильного цвета, но лен был отличным. Под окном приткнулся диван, не новый, со скрипучими пружинами, будто в нем поселился оркестр веселых гномов, но вполне пригодный, чтобы поспать часок и больше.
В ожидании урожая одинокое окошко глазело на жалкие прутики будущих деревьев робко и тоскливо, по стеклу все время катились капли, свиваясь в мокрые ниточки. Первая весна выдалась надоедливо сырой, и пришлось Косте прикатить на тачке бездыханную «буржуйку», как еще в оные времена нарекли эти чугунные печурки, установить подальше от деревянных стен, посередине комнаты, и растормошить в ней пламя. И лопаты не ржавели в темной кладовке, дверь в нее не запиралась, всей семьей гнули спины на участке, кроме одной Тани, которая над ними потешалась, потому что ее грядки не влекли. Она ни разу и не была здесь, сколько ни вспоминай. Не пила с устатку чаю при керосиновой лампе, зажигаемой вечерами.