Чужая шкура
Шрифт:
Это такое счастье, что я смогла рассказать Вам о ней, представить ее такой, какой я вновь отчасти обрела ее, благодаря Вам, в смотрительнице маяка из Нантакета. Как возник у Вас этот персонаж? Что его навеяло: воспоминание, сожаление, утрата? Разумеется, Вы не обязаны отвечать. С меня довольно и того, что я могу задать эти вопросы.
Если задуматься, по Вашему почерку не скажешь, сколько Вам лет. Не угадаешь Ваш возраст. Кто Вы, молодой человек, который много пережил? Или наоборот… Пожилой господин, который всегда оставался верен себе, и потому время утратило над ним власть? Так может быть, в наших письмах мы с Вами ровесники?
Мне часто хочется быть старухой. Чтобы тоже хранить память о счастье в четырех стенах случайного дома. В четырех
Карин.
P.S. Крошка Сесилия — персонаж Вуди Аллена, из его «Пурпурной розы Каира». Эта девушка так свято верит в кино, что заставляет героя сойти с экрана.
P.P.S. Вы сейчас пишете? Надеюсь, да. Мечтаю о романе, в котором Вы не будете так держаться за стилистические экзерсисы и мелодраматический сюжет. Пусть будут Ваши герои, Ваши декорации, Ваши аллюзии… и Ваша собственная история.
P.P.P.S. Отвечу на вопрос, какого Вам не задавала: в моей жизни никого нет. Впрочем, был, больше нет, еще будет — неважно. Родители так исковеркали мне детство (не злобой, хуже: склоками, заботой о моем счастье, брюзжаньем, расчетами, жертвами с постоянными оглядками на других, чье мнение они воспринимали как нравственные критерии), что в мои годы, когда девушки грезят о любви, я грежу о тишине. О мире. О покое. Так что вы не подумайте, Ришар Глен, будто я с Вами заигрываю. И сотворила из Вас кумира. Этого нет и в помине. Ведь так чудесно писать Вам без всяких причин.
Я одна, да, но тоже радуюсь своей непарности».
Мало-помалу я вновь стал слышать у себя за спиной стук бильярдных шаров. В пятый раз и в шестой перечитываю письмо, пытаясь понять, почему, читая его, я испытываю такое волнение. Стемнело. Кафе заполнено уже совсем другими людьми — постарше, поугрюмее. Пенсионеры заходят пропустить рюмочку вина или кира, прежде чем вернуться домой, к своей молчаливой половине, бурлящему супу и орущему телевизору. Они все пытаются завязать беседу с хозяином, но он слушает их вполуха, протирая стойку.
Пожилая дама, которая с юношеским азартом терзала бильярд, визгливо салютует честной компании и направляется к двери на негнущихся ногах в яблочно-зеленых сапожках, предварительно проверив в зеркале за барной стойкой свой макияж, изрезанный морщинами. Она шлет своему отражению томную улыбочку и, подмигнув ему, уходит, одергивая меховую куртку.
Ненадежное тепло этого кафе в последний час перед закрытием чудесно гармонирует с желтой бумагой, с округлым торопливым почерком, с изменчивым ликом девушки из Брюгге: в многоточиях она томная блондинка, в скобках — рыжая скромница, в перебоях стиля — тонкогубая и коротко стриженая. В длинных текучих строках мне чудятся огромные мечтательные глаза, а когда она кратко и точно описывает свое душевное состояние в течение долгих лет, я представляю ее пронзительный взгляд сквозь круглые очки.
Я вынимаю из кармана лист бумаги и пытаюсь ответить сразу, по горячим следам. Но опять мне приходится спрашивать себя, что бы такое я мог извлечь из истории моей жизни, что подошло бы для Ришара Глена? Или проще все выдумать? Моя память хранит так много, что вряд ли мне удастся придумать что-то новенькое. Уж лучше красть у себя по мере надобности. Так детишки таскают вещи из гостиной, чтобы обставить свой шалашик в саду.
Я мог бы рассказать ей о Кутансо, моем учителе словесности. Этот упрямый чародей вцепился в провинциального паренька и вывел его в победители Национального конкурса [24] — в точности как влюбленная ливанка, что посвящала каждый сентябрь превращению девочки с подносом в женщину с книгой, меняя направление ее однообразной жизни на берегу канала. Я мог бы начать с той записи в дневнике, что вдруг встряхнула меня, вывела из апатии, которой я отгородился от приемных родителей: «Знает не много, но излагает отлично». Впервые кто-то интересовался пробелами в моем обучении и увидел во мне не только обузу. Я сменил шесть приемных семей, после чего попечительский совет вдруг обнаружил моего дядю в Марселе, бизнесмена Люсьена Россетти, который объявил, что страшно рад обрести племянника, вызвался довести его обучение до конца, препоручив сию почетную обязанность преподавателям
24
Имеется в виду традиционный конкурс отличников старших классов во французских школах.
Мой новый дядя-опекун явился в клетчатом блейзере, с шейным платочком, в сопровождении очередной цыпочки Магали с умопомрачительным бюстом, которую он представил «своей нежной половинкой», хотя она вряд ли могла рассчитывать на такой процент его жизни. «Мое почтение!» — поклонился Шарль Кутансо. «И мое вам», — ответила дама. А дядя выдал ему полный перечень моих достоинств, напирая на достижения в учебе, выдуманные им от начала до конца. Тщательно причесанный, одетый, как шафер на свадьбе, я, выросший практически на улице и совершенно не понимая, как себя вести, смотрю на выпирающий бюст Магали, который колышется, когда она намазывает икру на хлеб. Вот тут мой преподаватель по литературе и прерывает дядин панегирик неожиданным вопросом: «А что молодой человек, уже погуливает?» Девица корчит стыдливую гримаску. Дядя, довольный тем, что разговор перешел в более привычное для него русло, с понимающей ухмылкой снисходительно треплет меня по щеке и напоминает, что мне всего-то четырнадцать. Я краснею, мучимый комплексами. А толстый сутулый учитель в бесформенном пиджаке, пыхнув пенковой трубкой, говорит мне из чистого альтруизма: «Самое трудное, не так ли, заставить человека войти в закрытую комнату?» А я, как бы невольно подражая ему, сделав понимающее лицо, ломающимся голосом отвечаю: «Еще труднее вызволить его оттуда».
Никогда не забуду, каким взглядом мы обменялись. Полным взаимного уважения и понимания. В это мгновение мы словно узнали друг друга, как старые знакомые, несмотря на то, что между нами было так мало общего: мы принадлежали к разным поколениям, вышли из разных социальных слоев, не говоря уж о культурном развитии — маленький пайонский бастард, воспитанный на комиксах «Парад Микки», и умудренный педагог, ходячая энциклопедия. Поверх хрустальных бокалов мы подали друг другу условный знак и установили связь: я дал ему понять, что хочу учиться, учиться у кого-то, кто поделится со мной всем, что знает, а он — что все его знания растрачиваются впустую и среди коллег, слишком правильных и ограниченных, никто не может оценить широту его ума, полет его фантазии, они с ним вежливы, но с презрением прозвали его «маргиналом», словно старика в модном прикиде. Итак, мы поняли друг друга без слов, и это было потрясающе. «Эй, То-то, со взрослыми так не разговаривают!» — вдруг возмутилась Магали, решив тоже выступить, а мой дядя в раздражении подлил ей шампанского и напомнил, что меня зовут — Фредерик.
С того дня Кутансо больше не отпускал меня. Он научил меня всему, чем я пользовался в дальнейшей жизни: писать грамотно, смеяться, когда смешно, ни в чем не отступать от своего стиля, слушать внимательно, отвечать ударом на удар. На уроках греческой литературы нас у него было четверо. Мы словно оказывались в автомастерской и, засучив рукава, разбирали текст на запчасти, рассматривали его составляющие, приводили их в надлежащее состояние и ставили на место. Он все время подстегивал нас, загадывал загадки. Я потратил несколько недель на поиски точного смысла слова «формизиос» из «Женщин в народном собрании» — его не было ни в одном словаре. Проглотив три тома истории Афин, я в конце концов выяснил, что Формизиос — это демагог IV-го века с косматой бородой, и Аристофан использовал его имя всего лишь как синоним — аллегорию женского лобка. Я до сих пор помню некоторые тогдашние находки, весьма ценные, хоть и бесполезные на первый взгляд. Раз в неделю он устраивал нам «дегустацию» вслепую: тот, кто угадывал автора по стилю, получал бутылку колы.
Эти сеансы по пятницам редко обходились без Фалеса Милетского. Кутансо без конца сетовал, что он вошел в историю лишь как плагиатор египетской геометрии, а не благодаря своим философским сочинениям и важнейшим открытиям в области изготовления оливкового масла. Именно ему, предшественнику Аристотеля и изобретателю холодного отжима, наш учитель приписывал фразу, которую я вывел на первой странице своего дневника и которая все так же отчетливо звучит у меня в ушах сейчас, когда я сижу перед листом бумаги: «В попытке самоопределения человек обычно не доискивается своих корней, а скорее задается вопросом: «Кем еще я мог бы стать?»