Чужая тема
Шрифт:
– А помог ли кто мне в моем заключении? Без "умо", понятно? Или вы думаете, что оно было легким? Что четыре закона мышления плюс четыре сомкнутых стены с решеткой - это мало?
На этот раз пауза затянулась по моей вине. Наконец, не без усилия я собрал горсть слов, чтобы бросить их через молчание:
– Я хотел только помочь вам помочь мне. Вы это уже сделали однажды. Но раз вы говорите через все ваши восемь стен, раз я вам, по той или иной причине, несимпатичен...
Влоб, с терпеливой иронией следивший за моей, в порядке отступающей из фразы в фразу, просьбой, вдруг начал преследование:
– "Несимпатичен"? О, это б устроило нас обоих. Но в том-то и дело, что вы мне симпатичны, поймите, чрезвычайно сим-па-тич-ны, что меня и отталкивает.
– Раньше
– Да. Но теперь я вообще не занимаюсь шутками. Мягкий юмор, добрая улыбка, -приклеенная к лицу, - это стиль симпатичных людей. Я же твердо решил порвать - раз навсегда - эту позорную интрижку с симпатичностью, доброжелательностью, гуманностью и прочей мякотью. Встреча с так называемым добрым человеком меня компрометирует. Ясно?
– Признаться, не совсем. Что вам сделали?..
– Самомнение. Поймите вы, симпатичный человек, что ни вы, ни вам подобные вообще ничего нигде ни для кого и никогда не можете сделать. В самом вашем наименовании, сцепленном из ??? и ?????, нет ни малейшего намека на делание. Мы, не вы, мы, несимпатичные, только совсем недавно научились точно переводить это имя с греческого на русский: сочувствующие. Мы не отнимаем у вас, граждане симпы, того, что можете вы, отнюдь: и через тысячи лет после того, как наука вытравит последний след понятия "душа", вы, симпатичные с симпатичными, все еще будете "отводить душу" и "говорить по душам", ходить друг к другу "на огонек", называть друг друга "другом" на это-то вас станет. Еще столетия и столетия вы будете предлагать теплый чай и душевное тепло, лезть в "жертвы вечерние" - притом всегда на утренней заре эпох, тыкаться своим со в сопролетарские, собесклассовые и соклассовые, со... о, черт! вы будете топтаться вокруг пожаров, предлагая их тушить слезинками из ваших глаз; пока другие будут бить в барабаны, вы будете колотить себя в грудь, распинаясь за гибнущую культуру, за... ну, и вообще за за, а не за против. Ненавижу!
– Но есть и другой глагол, добрый Савл. И первое лицо его единственного числа произносится так: люблю.
– Чепуха: юлбюл - это если наоборот, слово на языке моллюсков, и притом ровно столько же смысла. Я там, в тюрьме, имел достаточно времени, чтобы все это - из конца в конец. Христианство провалилось, говорю я, единственно потому, что не провалился мир. Да-да, вдумайтесь в такты Четвероевангелия. Все строится из расчета близкой, не за годами - за месяцами, может быть, днями, гибели мира. Секира у корня - горе косцам, которые - и тот, кто будет в поле, когда и прогремит труба, и небо свернется, как свиток, ну, и так далее, и... вернее, не далее, а конец, земля, сброшенная с орбиты в смерть. И вот, при допущении близкой гибели, любовь к ближнему, как к себе самому,- это вполне разумно и, главное, единственно. Иного выхода нет. Если ты сегодня для меня "я", то завтра... но от завтра христианство и рассеивается, как туман от дня, потому что, согласитесь, любить другого, как себя, день, ну, два - это так, но любить его всю жизнь и из поколения в поколение две тысячи лет кряду - это психологический нонсенс. Только светопреставлением можно поправить дела христианства. Хотя, боюсь, что сейчас и это бы не помогло.
К притче о разумных девах можно б присочинить вариант о слишком разумных девах, которые сберегали свое масло в светильнях до самого утра, когда их коптилки обессмыслило солнцем. Любить изо дня в день христовой любовью - это все равно что чистить бритвой картофель. Под грязную и шершавую кожуру - незачем с такими утонченностями. Если хочешь сколотить что-нибудь прочно - ящик, общество, все равно,- надо бить по доскам, по людям молотом, пока... но мы уклонились от темы. Потому что так называемый симпатичный человек - даже не христианин, не существо, пробующее втащить Нагорную проповедь в кротовые ходы катакомб,- нет, это эпигон в тридцатом поколении, жалкое охвостье, которое положительно .не знает, к чему себя пришить: он вежливо уступит свое место в раю, но не уступит места в трамвае; он не раздает своего имущества нищим, но говорит им: "Бог даст"; ударьте его в левую щеку, и он подставит вам... право, статью закона... Но вы скажете,
– Влоб, вы, кажется, грозите?
– Больше того. Я хочу предложить властям принять реальные меры. Всех симпатичных надо истребить. От первого до последнего. Всех добродушных, сердечных, прекраснодушных, милейших, сочувствующих, сострадающих - под "пли!" и из счета вон. Варфоломеевская ночь, говорите? Пусть. Дело не в названии. Я изложил все вот это здесь.
В руках у него забелели вынырнувшие из-под отстегнутой на груди пуговицы листы. Влоб начал их читать.
Не стану передавать абзац за абзацем все сложное содержание этого примечательного документа. Мелькали слова: "психическая вязкость" "чужеглазие" - "сопафосники" - "жалостничество" - "сердцевизм". Вначале проект начерчивал биологическую природу симпов, рассматривая их как клетки некоего социального рудимента: всех их, подобно слепому отростку, отклассовому аппендиксу, необходимо ампутировать, не дожидаясь нагноения; руки не для рукопожатий - для работы: рукопожиматели отменяются. Далее перечислялось: симпы, по чувству сочеловечия, не склонны убивать - ввиду возможности новых войн это создает некоторые неудобства; симпы жалостливы, слезные железки их рефлектируют только в пользу так называемых униженных и оскорбленных, их сочувствие всегда вызывают только побежденные, следовательно, рабочему классу для того, чтобы вызвать сочувствие симпов, надо быть побежденным. Из этого явствует...
Но я не следил уже за сменой листков. Внимание мое постепенно перемещалось с движения строк на лицо их сочинителя. Запавшие щеки Влоба горели больным румянцем, в глазах его, изредка вскидывающихся на меня, черными огнями горел страх. Его мчащиеся от точек к точкам фразы вызвали во мне, может быть, заразили меня странной ассоциацией: ось колесницы над межой, так что одно колесо еще здесь, в логике, другое же кружит уже там, за чертой.
И хотя обвинительный акт, направленный против меня, грозил высшей мерой, я, как, впрочем, и полагается презренному симпу, испытывал закоренелую и нераскаянную жалость... к своему прокурору. Ведь все-таки скамья подсудимых, на которой сидел я, чувствовалось, очень и очень длинна,- он же, человек, идущий по солнечной стороне, но ночью, был предельно одинок.
Наконец листки кончили свое. Савл Влоб собрал их припухшими от непривычного тепла руками:
– Ну, что?
Я не мог не улыбнуться:
– Мнение симпа не должно бы вас интересовать. Вы предлагали свой документ тем, для кого он предназначается?
Влоб молчал.
– Ну, вот видите: за сочувствием плану истребления сочувствующих приходится обращаться к умеющему сочувствовать. Круг. Не так ли?
– Ничуть. Мне ничего этого не нужно.
– Допустим. Но я не только сочувствующее, я и предчувствующее существо. И мне не трудно предсказать, что этот документ так и не разлучится со своим автором.
– Почему?
– Очень просто: потому что он написан симпатичным человеком. Да-да, не пугайтесь, я знаю - для вас это удар, но перенесите его мужественно, Влоб: вы безнадежно симпатичный, вы, скажу вам больше, до трогательности милый человек.
– Вы не смеете...
Я видел - судорога продернулась сквозь его лицо; он хотел встать, но я держал его, как тогда - у стенки,- за руку. Ситуация эта доставляла мне какое-то жестокое удовлетворение.
– Успокойтесь. Поверьте, что, если б вы не были мне так симп...
– Клевета. Вы нагло лжете! Это невозможно.
– Но тогда лгут и другие. Все, кто ни встречал вас (я бросил ряд имен), все говорили: какой симпатичный чудак этот Савл Влоб!
Вовлеченный волей рефлексов в эту странную игру, я начал действительно лгать. Истребитель симпов сидел совершенно подавленный, с бледным и как-то сразу осунувшимся лицом. Он пробормотал еще, раз или два, что-то в защиту своей несимпатичности и замолчал.
Вглядевшись в него внимательно, я уже тогда усумнился, правильно ли я расчел дозу.